– Сглотни, сына, – сказала она. – Я же слова этой бабки двадцать три года с собой проносила. Чего только я не пережила, сына. Рассказать тебе – нет, пожалею тебя. Не знай, не знай, какую твоя мать жизнь несправедливую прожила. Не буду я этот камень на тебя вешать. Сама понесу. А я же, как жизнь совсем прижмет, притиснет к краю, сразу бабкины слова вспоминала – сын мой станет бизнесменом, сам меня найдет. И так сразу – тю-ю-ю… – она снова провела рукой гладко по воздуху, – сразу все, что всколыхнулось, успокоится. В норму придет. И я снова готова терпеть. Терпеть и ждать… А потом думаю – чего ждать? Тридцать лет – срок. А я ж не знаю, сына, сколько мне еще осталась.
– Ты че, мам? Ты еще молодая, – пробубнил Лешка.
Они помолчали. Мать отпила еще. Лешка выпил за ней следом. Поджав губы, мать покрутила рюмку в пальцах, глядя в нее так, словно в остатках водки читала всю свою жизнь.
– А то, что я тебя тогда в подъезде оставила, так это я тебе добра желала, – давящим шепотом заговорила она. – Дома-то вот ни кусочка ничего не было, – она отмерила большим пальцем кончик указательного. – А ты еще спасибо мне скажи, что аборт не сделала. Я ж тебя убить могла, а не убила…
Она смотрела на Лешку сощурившись, почти с вызовом. Лешка всхлипнул и порывисто крутанулся на табурете к стене, взломав локти над головой, обхватив теплыми ладонями затылок, как будто построив над собой прочную крышу.
– Ой, сыночка, – запричитала женщина, – ты только не плачь, только бы слезок мне твоих не видеть.
Она встала и твердым шагом, от которого заскрипел линолеум, пошла к Лешке. Со словами «Дай я тебя приголублю» схватила Лешкину голову растопыренными пальцами, как берут вазу с водой, и прижала к своему животу. Лешкина голова провалилась в мягкий живот, отодвигая собой материны внутренние органы, и заняла там место, как будто давно приготовленное для него и подходящее по размеру тютелька в тютельку, словно заранее с его головы были сняты мерки.
Анюта подскочила, но осталась сидеть на диване. И уши ее, и щеки горели, пока она слушала всхлипы, доносящиеся из кухни.
Вжимая в себя голову сына, женщина стояла, будто изваянная из меди, с высоко поднятой головой. А Лешка слушал материно дыхание, дышал ее животом – кислым и мягким. Сначала он сдерживал всхлипы, потом перестал.
– А то, что я тебя оставила тогда, так ты никого не слушай, сына, – заговорила она, из уголков ее глаз вышли две слезы, недостаточно крупные, чтобы скатиться по щеке. Слезы застряли в морщинах у глаз. Мать вытерла нос тыльной стороной ладони, шмыгнула. – Ты еще не знаешь, сына, какие матери бывают. На холоде детей бросают. Убивают, душат. А я же, сына, как тебе полтора годика исполнилось, пособие на тебя перестала получить. Пошла в кассу, последнее получила и в тот же день от безысходности отвела тебя в тот подъезд. Как сегодня помню, – она запрокинула голову, продолжая держать Лешку за виски. Улыбнулась, приветствуя какое-то видение из далекого прошлого. – Помнишь, голубая курточка на тебе была и коричневые штанишки, – полузакрыв глаза, она качала головой и улыбалась горько-сладкой улыбкой. – Не помнишь? А я помню, сына, еще как помню. Сколько дней и ночей потом мне слезы глаза застилали, и ты маленький в этой курточке все… маячил. А я не сразу ушла, сына. Я ж спряталась там под лестницей, подождала. А ты стоишь, маленький такой, и плачешь беззвучно…