Когда чай был разлит, Наденька тотчас состроила почтительно-умильную улыбочку, и сама понесла чашку на маленький столик у качалки, куда перед этим приносила приготовленный ею клюквенный морс со льдом.
— Как вы себя чувствуете, дорогая Леонила Семёновна? — и у неё даже голосок дрогнул от участия.
— Уф!.. Умерла… Не спрашивайте, душа моя…
Алексеев, кряхтя, добрёл до угла, откуда с минуту глядел на дорогу, рукой как щитком прикрыв глаза, и, наконец, вернулся на террасу.
— Пойду сейчас на деревню… И какого чёрта они там сидят? Дайте, Наденька, мою шляпу!.. А папиросы-то вы забыли набить?
— Нет, не забыла, — пропела Наденька. — Сейчас принесу… — и она выпорхнула с балкона.
— Умница-девочка! — Алексеев послал ей вслед воздушный поцелуй. — Просто без неё как без рук, — объявил он, ни к кому, собственно, не обращаясь.
Наденька вернулась с наполненным портсигаром и огромной панамой хозяина.
— Ну, спасибо, мой ангел… А мой стакан вылейте в полоскательницу… Ну его! Только время с ним потеряешь попусту…
— Удивительная страсть у вас этот винт, — вмешалась Анна Егоровна. — Ведь, как чаю ждали!
— У всякого своя страсть, матушка. У меня винт, а у вас сплетни… Что вреднее, пораздумайте-ка на досуге…
Анна Егоровна в лице переменилась. Она никак не могла привыкнуть к выходкам Алексеева. Это был первый человек, который не только не боялся её языка, но даже явно глумился над ней.
— Вы не обиделись, дорогая Анна Егоровна? — тревожно осведомилась хозяйка. — Не обращайте внимания… Он у нас такой… такой enfant terrible[6]…
И тёплым взглядом она проводила всё ещё красивую фигуру мужа, который, она знала, был и сейчас умнее всех её «друзей».
Михаил Семёнович, действительно, был когда-то и неглуп, и чуток, и добр, как сестра его, — пассивно, впрочем. Но среда скоро притупила в нём все высшие запросы. По мере того, как жирело его тело, заплывала жиром, казалось, и его душа. В сорок лет он имел хлебное место и был свободен от крайностей и увлечений. Женился он по страстной любви, но скоро охладел к жене, изменял ей, бегал от домашних сцен ревности… Когда жена разлюбила его и, в свою очередь, завела любовника, он сознался перед самим собой, что она вправе это делать, и встречал «друга дома» с добродушной насмешкой, как всё в жизни, которая никогда не казалась ему трагедией. Его даже забавляло следить за романами жены, поджидать минуту её разочарования и с мелким чувством злорадства сознавать собственное превосходство над её избранниками… Теперь всё его нравственное содержание исчерпывалось страстью к винту. Любил он и детей, положим, но вспоминал о них только за обедом, когда перед ним появлялись их цветущие рожицы. Он даже не был уверен, что это его собственные дети… «Да и не всё ли равно, в сущности?» — рассуждал он сам с собой.