Виан совершил революционный творческий акт, плохо понятый современниками. Он создал образцовый экзистенциалистский текст, разыгранный с точки зрения не авторской, а персонажной словесности. Для того и понадобилась ему маска Вернона Салливэна. Ведь это была никакая не мистификация — форма, истрепанная, как пословица, стоило ли вообще огород городить? Едва ли не единственный из французских писателей того времени, людей серьезных, философски мыслящих, этот порхающий нечестивец Виан вплотную дотанцевал до понимания принципов персонажной литературы, того, что несколько десятилетий спустя стали называть композиционной режиссурой языков и сознаний, «концептуальным менталитетом». Сознательно заговорив не своим голосом, он показал, что так называемого «своего голоса» у автора может и не быть, что ему достаточно изъясняться от лица речевых героев собственных текстов, комбинируя ансамбли из элементов, несущих в себе, как осколки голограммы, цельные лингвомифологические миры. Цеховой литературный экзистенциализм столичных мандаринов, скрещенный с масскультурной проблематикой черного триллера, стал одним из таких голосов, одним из возможных типов ролевого высказывания. В этой новаторской операции заключался спасительный, пророческий смысл, коллегами не распознанный, но зато отчетливо различимый сегодня, по прошествии полувека. Предельно далекий от теоретизирования, Виан жестом фокусника продемонстрировал выход: чтобы выжить, чтоб себя сохранить от угрожающего омертвения, конфессиональная литература Сартра с приспешниками должна была отважиться на интимную близость с низшими жанрами, с персонажным типом мышления, которому надлежало сменить утомительные авторские монологи основателей и безнадежных кунктаторов этой церкви. Потому что теперь-то уж во всей непреложности ясно — настоящим экзистенциалистом был насмешник Виан, а не они, фундаментальные идеологи, ибо это он, взяв словесность существования как цельное объективное слово, остранив и комически снизив его, заново выявил в нем — нет, не концепцию, а неприличную распахнутость чувства, нестесненную сферу открытых эмоций. И тут был уже второй знаменательный «пойнт» виановской миссии — он реабилитировал раздирающую эмоциональность как плодотворную сферу высокого литературного переживания, он поистине не погнушался этой трамвайной слезливостью. Таковы его знаменитые, под своим именем изданные «Пена дней», «Сердцедер» и ряд других сочинений.
Наблюдая в 1920-е годы падение личности, Мандельштам предсказал конец романа, неотделимого от индивидуального биографического начала: «Ясно, что когда мы вступили в полосу социальных движений, массовых организованных действий, акции личности в истории падают, и вместе с ними падают влияние и сила романа, для которого общепризнанная роль личности в истории служит как бы манометром, показывающим давление социальной атмосферы. Мера романа — человеческая биография или система биографий… Человек без биографии не может быть тематическим стержнем романа, и роман, с другой стороны, немыслим без интереса к отдельной человеческой судьбе — фабуле и всему, что ей сопутствует… Современный роман сразу лишился и фабулы, то есть действующей в принадлежащем ей времени личности, и психологии, так как она не обосновывает уже никаких действий». Спустя сорок лет Ролан Барт повторил эту едва ли известную ему мысль, прибавив, что роману отныне неведом даже краеугольный для него принцип номинации — означивания персонажей, наделения их именами.