И есть другой единственный выход, который заключается в том, чтобы вновь осознать, что искусство бессмысленно, если оно не опровергает свои же границы. Только сейчас понимаю — правильно нас учили в школе: искусство не должно быть для себя и в себе. Тогда оно теряет назначение, перестает вносить в мир исцеление, справедливость и счастье, в чем и состоит его цель. Йозеф Бойс, преподававший в Дюссельдорфской академии, говорил о смысле профессии: «Однажды большинство студентов осознает, что сильных художников из них не получится. Но даже если кто-то затем станет слесарем, другая — домохозяйкой, а третий, и это предел моих мечтаний, займется промышленным дизайном, то и в таком случае годы учения не прошли для них даром. Возможно, за это время они поняли из разговоров со мною, как следует воспитывать своих детей, и для меня это неизмеримо более высокое достижение, чем если бы я объяснил кому-либо из них, как стать великим художником».
Художник есть тот, кто обращает в искусство все, к чему прикасается: так иногда утверждают. Это прекрасный и покуда несбыточный комплимент, но в нем (полагаю, бессознательно) отпечаталось правильное понимание истинной сути и призванья артиста. Если бы он умел делать то, что ему вменяют в заслугу, он стал бы святым, коим и надлежит ему быть в этой жизни. Он освящал бы предметы легчайшим прикосновением, переводя их из пленного, падшего состояния в план исцеления, справедливости и любви. Он мог бы исполнять заповеди духом единым, не исполняя их во плоти. «Рабби, соверши благословение над свининой, и она будет кошерной», — сказано в притче. Именно так. В этом и заключается святость — в магической, сверкающей власти над предметами, в причастности чуду.
Святость — не обязательно «праведна», ее связь с «добродетелью» сложна и нередко побочна. Сострадание, доброта и другие эмоциональные проявления этого рода, подобно политике, лежат в сфере возможного и конституируют эту сферу; они повторяемы, воспроизводимы, более или менее доступны и предназначены для довольно широкого пользования. Святость же иррациональна, она есть качество сущностное, свидетельствующее о фундаментальной инаковости, об отрицании пространства возможного. Язык моральных понятий не приложим к этому безумному поведению. Святость не нравственна и не милосердна, она ослепительна, как ослепительно чудо. Вот кем мог быть художник. Ив Кляйн, Пьеро Манцони, так рано умершие, тянулись к этому идеалу, будучи твердо уверенными в необходимости волшебной, метафизической участи для артиста и его работы. Само тело художника, понимали они, в каждой своей клеточке должно быть священной субстанцией, целебной для всего, что в плену и в пыли. И когда Кляйн, обмазавшись краской, прислонялся к холсту, чтобы тот ожил и стал «светлым», когда Манцони решил раздавать свою кровь в аккуратных флакончиках, они оба стремились к тому, о чем нельзя говорить и что может быть только сделано.