Перечисленные накоротке события образуют увлекательную жизненную повесть, но она давно бы растворилась горсткой пепла в лужице забвения, не соверши де Местр того, благодаря чему о нем и вспоминают спустя почти два века — возможно, накануне неких новых жгучих потрясений. Главное деянье графа было умственным: он первым сформулировал новаторское отношение к фундаментальным сломам Революции, которое в дальнейшем брали напрокат все те, кому изгнание или подполье, опрокинув в безнадежный провиденциальный фатализм, не отшибли проницательности отщепенца, остро сознающего, что прошлого не вернуть.
Революция — творенье Божеское, не человеческое, люди не способны ни отчетливо замыслить этот грандиозный план, ни воплотить его как цельную архитектуру. Люди слабы, рыхлая их общность, ложно именуемая силой и единством, — заржавленный треножник, колеблемый малейшим дуновением истории; тогда как Революция, сопоставимая с потопом или даже Апокалипсисом, всевластна и необорима, ибо это Божья кара за отступничество от христианских идеалов. Франции — как старшей дщери Церкви — надлежало уберечь свое предназначение, но она отпала от судьбы и заслужила очищенье кровью, из которого должна воспрянуть к какой-то непонятной жизни. Старое избыло сроки навсегда, оно подобно трупу Лазаря, перележавшему все мыслимые дни, и воскрешение не состоится. Время после катастрофы требует небывалого творчества, невиданного дерзновения. По сути, оно взывает к еще одной, на сей раз глубоко консервативной и последней революции католицизма, каковой под властью римского первосвященника, поставленного и над светскими государями, извлечет из умерщвленной почвы драконьи зубы и сызнова ее засеет семенами вечного миропорядка. Католицизм де Местра — мегамашина утопических желаний, для которой нет работы в пошлой плоскости политики, не только светской, но и собственно церковной. Эта машина вообще нигде не помещается и ни во что не влазит, она сама вбирает сущее и должное в свою гигантскую воронку, тем самым подозрительно напоминая Провидение, доверившее свой неизбывный фатализм задыхающейся риторике старого графа.
Его практическая программа, нимало к практике не приспособленная, и для католиков была чрезмерной. Зато спустя сто лет его переоткрыли православные, в частности Бердяев и Карсавин, которые узнали в нем родного брата по изгнанию из Рая, а в его идеях — жестокий, мазохистски-радостный призыв к свободе после смерти, удостоверившей, что никакое возвращенье не возможно и что неведомое будущее началось. Нынче говорят, что он одним из первых показал всю ложь «свободы, равенства и извращенно понятой справедливости».