Крещение повлекло за собой попытку аскезы, так что дни, словно грубые четки послушника, явили собой череду бдений, молитв, медитаций, а подходящим убежищем для слез и раскаяния стало бенедиктинское аббатство в городке Сен-Бенуа, что прилепился к берегам Луары. Временами, устав от обетов, которые он вводил в себя, как инъекции для усмирения плоти, Жакоб размыкал строгую оправу смиренножительства, изменяя обители с межвоенным Парижем, где было все, что угодно, за исключением благонравия, но потом всякий раз возвращался назад, пока наконец не пожелал себе растворения в бенедиктинской тиши.
Чего он ждал от католичества и что приобрел этим внезапным прыжком, до конца своих дней отвечая на упреки в отступничестве? Возможно, хотел он того же, что и Людовик Святой, описанный Рильке в «Записках Мальте Лауридса Бригге». Душа короля успокаивалась только возле монахов — лишь у них были настоящие действа, и священные жесты, и огненные миракли, когда все земное отступало перед затверженной, но всякий раз ошеломляющей сказкой, которой реальность стократно превосходила обыденную или даже была несравнима с последней, ибо, в отличие от нее, заключала в себе невероятное присутствие смысла. Возможно, мечтал он о возобновлении чуда, которое бы представало пред ним, как Христос на стене, — необъяснимо, а значит, естественно. Традиционная агиография казалась ему недостаточной, и он придумывал новых святых, сочиняя за них «бурлескные и мистические произведения», полагая, что вера — это непрерывное празднество, где вещи, претворяясь друг в друга, без притворства обучаются исполнению желаний. В общем, он остался собою, эксцентриком и поэтом, а потом за него принялись другие, и он, хоть безумно смерти боялся, воспринял это как столь же необъяснимое зловещее чудо.
Когда вошли немцы, он сам надел желтую звезду. Гестапо арестовало его в конце февраля 1944 года: он как раз, устав прятаться, выходил из собора после мессы. Умер он в лагере под Парижем, среди своих, под той же звездой. По-русски в таком объеме Макс Жакоб издан впервые. Стихи хороши, перевод как будто удачен (сужу дилетантски), но биография кажется сильнее стихов.
По поводу книги Александра Секацкого «Моги и их могущества» (СПб.: «Митин журнал», 1996).
Русская книготорговля почему-то не известила меня, в каком денежном колесе у нее нынче крутится самая доходная белка, однако и краткий осмотр закромов убеждает, что кричащая плоть постепенно утихомиривается цветением духа, тоже с веселеньким глянцем. Стоячий, словно памятник славы с часовым на посту, порноэрос, удалая бандитская драка за новый порядок и поэтика расчленений хоть по-прежнему изрядно в цене, свое неприличное слово сказали, и если все и дальше покатится так, как уже повелось, им, неровен час, суждено раствориться то ли в тихоструйности воздухов, то ли в мрачных колыханиях атмосферы — тем и другим непроглядно окутана литература, присвоившая себе звание эзотерической. Глядя на ее сотни поспешных томов, хочется уйти к отверженным селеньям. Как и все остальное после разгона цензуры, эта словесность упала на голову рядового читателя (того, кто был принужден доверяться легальной печати) одномоментно и скопом, вместе с раздроблением неделимой земли, возвратным капитализмом, неповторимо устойчивым ваучером, надменным и ярким отделом искусств в интеллигентной газете (покойным, увы, — мир праху твоему, товарищ), сентиментально-кабацкими песнями о разбойниках, почти свободным выездом за границу, бесславным рецидивом кавказской войны и гигиеническими прокладками с любовью на расстоянии (влажная и горячая, но чистая и сухая, я жду — позвони). А для некоторых второе пришествие мистико-духовидческой и оккультно-магической литературы, чтоб уж добить мозг до конца, совпало с переменой страны.