Ветвь Традиции (от Рене Генона и ниже, аж до самого Дугина), напротив, отряхивает влагу индивидуальных переживаний, дабы, разделавшись со всем человеческим, найти путь к сверхличному знанию. Последнее по сей день, но в конспиративном временном воплощении, сохраняется в исконных посвятительных центрах и бесконечно превосходит религии своим сверкающим хирургическим гнозисом. Элита (произносится с дрожью и придыханием) хранит это знание и, следственно, обладает властью над миром, но ей приходится отражать излучения черных сил, локализованных по дуге семи сатанинских башен, что расположены на просторах от Нигера до Туркестана. Эпидемия космических циклов, если я правильно понимаю эту бодрую мысль, должна быть увенчана под конец света показательной схваткой двух избранных воинств, коей исход, как и во всякой эсхатологии, предрешен и будет объявлен, чуть только исполнятся сроки.
Ни того, ни другого уже недостаточно. Как бы здорово субъект ни кружил в небесах своих бдений, такой пилотаж останется его внутримозговым инцидентом, никогда наружу не выползет и в этой жизни решительно ничего не изменит. Сколько бы ослепительных бездн, в свою очередь, ни сулил руководимый Элитами конец света, до него трудно дожить, или, наоборот, он так часто и почти безболезненно грохочет и вспыхивает по расписанию, что успел стать регулярным пиротехническим происшествием и имеет шанс отполыхать незамеченным. Рискую выразить недоверие ангелу, а с ним вместе — медиатору сверхчеловеческих откровений в грозе и буре, но даже исполнение загадочнейшего и волнующего пророчества о том, что времени больше не будет (кто проникается этим словом, тот испытывает состояние, посетившее князя Мышкина на садовой скамейке), запросто может проскочить мимо чувства и разума. Коль скоро все фатально изменится, значит, не останется ни тебя прежнего, ни твоей памяти о минувшем, и под рукой не найдется сознания, чтоб оценить перемену. Так же точно ничего не удалось бы ни ощутить, ни увидеть, когда б некая высшая сила повсеместно и пропорционально увеличила или уменьшила размеры людей, предметов, событий и сущностей, оставив незыблемым общий принцип соотношений, генеральный масштаб. Такие вещи невидимы, непроницаемы, они герметически замкнуты в своей автономии и не сообщаются с опытом мира.
А хотелось бы зримого, натурального чуда, внятного всем, кому доведется давать показания, способного опрокинуть природу вещей, не одну лишь слабую психику. Да, хотелось бы чуда, сказано ж было, как ждут его иудеи. Хотя почему только они, вот ведь и Хармс не стеснялся признаний в том, как садился за стол в расчете на непоправимое счастье, неуспешно и безблагодатно пробовал написать несколько строк при полном зиянии мыслей и спустя пять минут, два-три часа, полторы безнадежности и шесть-семь папирос, которые, между прочим, еще нужно было сберечь до утра, к приходу нового отвращения, — понимал, что опять ничего не случится, будут великая Лень и запустелая мерзость, а если бы что-нибудь и открылось как внезапное озарение, то посеяло б ужас, что самого главного все-таки не показали или его не бывает совсем.