Я решила оповестить мадам Мерло о своем переезде, а заодно поблагодарить за письмецо.
— О, не стоит, какие пустяки!
Что бы ни происходило в доме, консьержкам всегда все известно. Она искренне сочувствовала мне и пригласила зайти к ней на пару минут, если я хочу поговорить. Говорить мне не хотелось, но я все же зашла к ней «на пару минут». Обычно мы болтали в подъезде и никогда — в ее каморке. Она выключила телевизор и задернула занавеску на застекленной двери, смущенно объяснив:
— Стоит мне отодвинуть занавеску или открыть окошечко, как люди начинают заглядывать ко мне в привратницкую. Это сильнее их. Не думаю, что ими движет настоящее любопытство. Но все равно это неприятно. А вот когда работает телевизор, они почти не смотрят на меня: их привлекает картинка на экране, даже при отключенном звуке. Ведь если бы телевизор еще и орал весь день, я бы просто с ума сошла.
Мне стало стыдно, и она это почувствовала.
— Простите, я не вас имела в виду. Ваши взгляды меня не раздражают.
Уф! Значит, я избежала причисления к общей серой массе.
— Вы совсем другое дело, вы близоруки.
Я обомлела от удивления.
— Откуда вы знаете?
— Знаю, потому что у близоруких людей взгляд необычный. Они всегда смотрят на вас как-то особенно пристально. Потому что их глаза не отвлекаются на окружающее.
Я пришла в замешательство: значит, я выгляжу такой неполноценной, что на меня впору пальцем показывать? Неужели моя близорукость настолько заметна? Мадам Мерло рассмеялась.
— Ладно, я вас разыграла. Вы сами мне это рассказали. Вспомните: однажды я вам пожаловалась на свои руки, а вы ответили, что примерно так же страдаете из-за своего зрения. «Жизнь — это зависимость от капризов своего тела» — вот были ваши слова. Я сочла эту формулировку слишком жестокой, а жестокие вещи запоминаются лучше всего, и я ее не забыла. Всегда нужно помнить, что и кому вы говорили, иначе в один прекрасный день это обернется против вас…
Она наклонилась надо мной, собираясь налить кофе, но в этот момент ее рука дернулась, и горячая жидкость выплеснулась мне на плечо. Я начала усердно дуть на ожог, чтобы унять боль, но главное, чтобы не глядеть на мадам Мерло — очень уж неловко было оказаться свидетельницей ее оплошности.
До того как стать консьержкой, мадам Мерло снимала квартиру в нашем доме. Она вселилась сюда вскоре после меня, через два или три месяца. Звуки ее пианино разносились по всем этажам, сверху донизу, но никто из нас не жаловался на это: ученики посещали ее вполне легально, и занятия с ними никогда не терзали наш слух. Напротив, этот непрерывный концерт был даже приятен. Однако шли недели, и пианино звучало все реже и реже. Я думала: наверное, ее ученики женятся или выходят замуж, а семейным людям уже не до уроков музыки. А потом пианино и вовсе умолкло, и настал день, когда мадам Мерло открыла окошечко в двери привратницкой, чтобы поговорить со мной. У нее обнаружился острый ревматизм. Врачи признавали, что болезнь наступила преждевременно, но такое иногда бывает, особенно с профессиональными музыкантами, у которых суставы рук изнашиваются быстрей из-за постоянного напряжения. Они не могли сказать точно, когда она полностью потеряет контроль над своими руками, но уверяли, что бояться нечего: она сможет есть, мыться, причесываться, делать уборку — словом, руки будут служить ей в повседневной жизни, однако для профессии пианистки они уже непригодны, по крайней мере во всех тонкостях, которыми она владела доселе. Очень скоро она утратит виртуозное мастерство, завоеванное многими годами упорного труда.