Старуха заохала и громко принялась уговаривать скотину с комода слезть.
Кошак жмурился и гулял по бровке, поглядывая на хозяйку с презрением…
— Евстафий Елисеевич! — меж тем донеслось из дыры. — Я Дануте Збигневне пожалуюсь, что вы ко мне пристаете!
— Не поверит она…
Кошак взвыл дурным голосом и спину выгнул.
— Брысь!
— Посмотрим, — уверенно заявила незнакомка, рисковая, должно быть, женщина, ежели хватило у нее смелости шантажировать самого познаньского воеводу. — Я вот завтра заявлюсь в этом самом виде… и скажу, что вы меня соблазнили!
А голос-то бархатистый…
Уголечек, к совести которого хозяйка взывала слишком уж громко, и тот замолк.
— Соблазнили. Лишили чести девичьей… а жениться отказываетесь!
— Так я ж…
— Не отказываетесь? — воскликнула женщина с пылом. — Я знала, Евстафий Елисеевич, что вы порядочный человек!
Кошак, поняв, что грозный вид его нисколько чужака не впечатлил, пошел в наступление. Он спустился и, обойдя хозяйку по дуге, двинулся к склонившемуся над дырой человеку. Зверь вышагивал гордо, что породистый иноходец, то подбираясь к грязному, пропахшему помойкой и чужим, кошачьим же духом, гостю, то отступая.
Тот же, увлеченный происходящим в третьей квартире, не замечал ничего вокруг. И зад выпятил.
— Я… — продолжал отбиваться воевода. — Я женат!
— Разведетесь.
— Я жену свою люблю!
— А меня?! — гневно воскликнула женщина, которой Гавел в эту минуту посочувствовал от всего сердца. — Вы мне врали, Евстафий Елисеевич, когда говорили, что любите меня?
— Когда это я такое говорил?
Кошак замер и, хлестанув себя по бокам, сугубо для куражу, взлетел на сгорбленную спину. Острые когти его пробили и шерстяной пиджачок, который Гавел отыскал в лавке старьевщика, и застиранную рубашку, и шкуру, которой случалось страдать и прежде, пусть даже не от кошачьих когтей.
Гавел не взвыл, как кот, единственно по причине немалого опыта, каковой сводился к тому, что как бы ни было плохо, стоит себя обнаружить, и станет еще хуже.
Он поднялся и, сунув руку за спину, ухватил кошака за хвост.
Потянул.
— Уголечек! — взвизгнула старуха.
Кошак отрывался плохо, орал и цеплялся когтями, а из заветной дыры, сквозь вой доносилось обрывочное:
— И еще говорили, что я — отрада души вашей… свет в окошке… надежда…
Кошак плюхнулся на коврик и притворился мертвым.
— Мой Уголечек! — старушенция с несвойственной годам ее прытью — все-то они притворяются немощными — подскочила к Гавелу и отвесила пинка.
— Что вы творите!
— Да я тебя, живодера, засужу!
Она попыталась вновь дотянуться, но Гавела жизнь научила уворачиваться от пинков, и он, хитро выгнувшись — отходить от дыры жуть до чего не хотелось — уловил-таки: