Проснулся он от нестерпимой тоски. Голову ломило, на грудь давила тяжесть. Костусь с трудом раскрыл глаза и, не догадываясь, где он, растерянно огляделся по сторонам. И только когда взгляд остановился на кровати, на материнской руке, которая, казалось, так и не шевельнулась с того времени, быстро вскочил.
Сначала ему сдалось, что мать спит. Он хотел было выключить электричество, но, заметив, что по лицу матери пробежала гримаса боли, застыл с протянутой к выключателю рукой.
— Костик! — окликнула она, едва шевеля бескровными губами.
Ему показалось, что голос до него дошел издалека, а в комнате было слишком светло и сама комната, белая, аккуратная, выглядела некстати праздничной.
Прошло, вероятно, всего несколько часов, как он разговаривал с матерью, но как та изменилась, как похудела! Большим, незнакомо строгим стал лоб, и вся она стала иной, более строгой, с чем-то примирившейся. Руки лежали неподвижно: сделали все, что могли, и успокоились… нуждаясь сейчас только в одном — отдыхе. Но это как раз и испугало Алешку.
— Я, мама, воды холодненькой принесу, — предложил он, хватаясь за эту мысль как за спасение.
Мать отрицательно покачала головой.
— Не хочу… Не надо… Охти, Костик, живой воды все равно нет… Нет, сынок, и не было…
Он ужаснулся и онемел. Ужаснулся тому, что она сказала, и онемел оттого, что никогда она не разговаривала с ним так безжалостно и открыто. Неужели действительно — все, и ничто не поможет?
Возможно, впервые Алешка подумал о ней и только о ней. Раньше всегда как-то получалось, что в своих отношениях с другими он считался лишь с самим собой.
И другие часто были дорогими или ненавистными ому потому, что они оказывались нужными для него или мешали ему. Так было с матерью, с Валей, с Зимчуком, Урбановичем. Они почти не интересовали его сами по себе, он не стремился понять их. И если бы заботился о матери, берег ее здоровье и покой, как она берегла его, разве пришлось бы теперь слышать страшные слова? Ей бы жить да жить. А вот потеряв Валю, он может потерять и мать, которая отдавала ему себя… Но он еще надеялся, что лаской, нежными словами любви и преданности — тем, чего раньше не знала и жаждала мать, — можно вернуть ей силы.
— Не говорите так, мама, — попросил он, не решившись, однако, прикоснуться к ней. — Мы еще поживем с вами…
— Вот и добро, Костик, — сказала она и будто забыла о нем.
Но надежда все еще жила в Костусе, жила и вера в свои слова.
— Простите меня, мама, — заговорил он, точно боясь, что мать не захочет его выслушать. — Я обещаю вам… И не думайте, что мне легко было. Я страдал, мама. Люди видели во мне ветрогона, не доверяли, и хотелось из-за этого делать все назло… Нельзя жить, если не верят и не прощают. Меня все учили, а я хотел, чтобы меня поняли, чтобы пожалели даже виноватого… Мне воздух, мама, нужен! А я и теперь готов себя отдать, чему отдавал. Я ведь до смерти город люблю…