Он жесток и холоден, как убийца, как палач:
– Дать им время, чтобы с поличным, – Анну убьют. Ну, что ж! Это смерть все равно, что мученическая…
Он до кровожадности жесток. До «фунта человеческого мяса».
Дело происходит в то время, когда «татей» наказывали «торговой казнью».[3]
Тем страшным кнутом, который вырезал «ремни» из спины. Тем кнутом, которые, когда их отменили, приказано было зарыть в землю, чтоб «и самой страшной памяти об оных не осталось».
Послушайте, с какой нежностью говорит Крутицкий о «торговой казни».
– Кнутиком их! Кнутиком!..
Он ни разу не называет грубо: кнут. Всегда нежно: кнутик. Какое-то сладострастие мучительства.
Такой человек только жалок?
В литературе мы имеем два классических типа скряг. Плюшкин и Скупой рыцарь. Первый жалок и смешон, от второго веет ужасом. Это два полюса. Крутицкий, как и Гарпагон, занимает место между тем и другим. Островский хотел написать русского Гарпагона. У Крутицкого есть чисто гарпагоновская сцена. Крутицкий и Гарпагон и жалки, и страшны в одно и то же время. Только что в ваше сердце закралась жалость, – как от типа повеяло ужасом.
Изобразив Крутицкого только жалким, несчастным, «блаженненьким», г. Правдин не выполнил намерений автора. И вся трагедия пропала.
Потому что это трагедия, как трагедия «Шейлок»[4], хотя и пьеса о Крутицком у Островского, как и «Шейлок» у Шекспира, названа «комедией».
Трагедия пропала.
В первых актах это был больной, – жалкий, как всякий больной. Сцены, когда у Крутицкого пропали деньги, – потеряли свое сценическое значение. Не душу у человека украли, а просто обидели больного.
И когда Крутицкий, у г. Правдина, «вырос», выпрямился, весь словно закостенел и со страшным лицом, твердой, резкой, решительной походкой пошел в сад, чтоб покончить с собой, – это был только новый безумный поступок слабоумного. От этого не веяло тем ужасом, каким веет от полного отчаяния и самоубийства.
Пьеса потеряла свой истинный характер. Странно было смотреть на сцену. Что такое происходит? Как же так? Что-то вроде виленского убийства![5]
Человек удавился. В двух шагах труп висит на дереве. А жена говорит, как надо поступить с оставшимися деньгами:
– Лучше их растранжирить, чем так накапливать, как мы копили.
Племянница шутит:
– Теперь, Модест Григорьевич, вы уж наш должник! Мы вот возьмем, да и посадим вас в яму!
Происходит сговор.
Что же это за чудовищная бесчувственность? Нравственный идиотизм какой-то!
Мы поняли бы все это, как вздох облегчения, если б нам показали, из-под какого страшного гнета люди освободились, от какого ужаса избавились.