А еще ей казалось, придет весна и, может, хоть что-то вернется. Из того времени, когда приезжали из лагеря Ловкий и Пень и можно было всем четверым ускакать в дальнюю степь, к веренице круглых озер с толстыми рыбами. Или — к морю.
Потому и рассердилась сильно, когда день их совпал, все четверо в стойбище, а Ловкого нет, и нет Крючка, хоть они с Пнем все обегали, у всех спрашивали. Наконец, велела она Пню седлать свою кобылку, сказала, поедем сами, хоть казалось ей, что солнце снова на осень повернуло, и наползли тучи, черные, низкие. Ничего не будет, как прежде, думала, сдерживая Брата, пока ждала Пня на краю стойбища. Это все время, оно течет рекой и все в одну сторону. И Пень-Абит уже не тот мирный толстяк, что на кургане есть просил. Похудел, вытянулся, по скулам темный пушок все гуще. У Ахатты грудь выросла, да какая. У Хаидэ тоже появилась, но у Крючка больше.
Молча двинулись в сторону степи и остановились, когда навстречу, из-за кустов ивняка на краю болотца — Ловкий и Ахатта. Едут рядышком, разговаривают. У Ахатты по плечам лежат длинные серьги серого жемчуга, бежит по ним мягкий солнечный свет.
Хаидэ ударила пятками Брата, подъехала сама, Пень позади остался. Не глядя на Ахатту, велела Ловкому к палатке Флавия ехать, учитель, мол, заждался, сердится. А Ловкий потянулся, взял Крючка за руку. И заявил Хаидэ мрачно, что он ей не слуга и не муж. Сам с Флавием будет разговаривать, без ее приказов.
Так и стояли напротив, жгли друг друга глазами, а кони топтались, перемешивая копытами рыжую с черным землю проталин, окаймленную уставшим от зимы снегом.
Хаидэ пересела поближе к ручью, вытянула босую ногу, поболтала в холодной воде. Лед! Уперла пятку в песок, обирая с пальцев мокрые прозрачные лепестки.
Стыдно вспоминать, как она тогда раскричалась. Руками размахивала, смеялась злым смехом. На Крючка напустилась, обвиняя в предательстве. Крючок побледнела, потом красной вся стала, а после глаза подняла на подругу и — улыбнулась. Рыкнул в сердце Хаидэ зверь-ярость, взрыл землю кривыми когтями, закапала с клыков кипящая слюна. И так был огромен, что она испугалась — удержит ли? Отвернула Брата и унеслась в степь одна, до поздней ночи.
Все два дня дулась. А потом рукой махнула. Все же — друзья, лучшие. Да и Пень в ту же ночь, перед тем, как в лагерь вернуться, ей сказал. Пришел попрощаться, она и смотреть на него не хотела. Мялся-мялся он, а потом, как выдал! И про то, что нос задирает, фыркает, чуть что не по ней. Не жалеет никого и стала как кусок старой скалы, об который только ветер зубы точит. До слез довел. Утешал потом, сопел виновато. С тем и уехал.