Вывод, признаться, очень грустный. Но возможен ли какой-нибудь другой? Не случайно едва ли не вся мировая литература, обращаясь к этой теме, не смогла предложить ничего иного. Одиночество — неприемлемо. Помните классическую фразу из финала хемингуэевского «Иметь и не иметь»: «Человек один не может ни черта»? Но вот каким образом человеку стать не одному? Не зря же Хемингуэю пришлось умертвить своего героя именно на этой мысли. Предложить-то за исключением печальной констатации он не мог ни черта…
Однако Михайлов не оставил попыток нащупать решение проблемы. И вот в романе «Тогда придите, и рассудим» появляются фигуры Фермера и Мастера, в которых можно увидеть и дуализм Бога и Дьявола, и двуединство мысли и чувства, и… Впрочем, возможность всех остальных многочисленных подстановок я оставляю вам. Однако какую из них ни осуществи, мы с вами так или иначе выходим на новый уровень — уровень веры.
В конечном счете, к идее Бога человек пришел все-таки в поисках выхода из одиночества, в надежде отыскать за пределами реального мира всесильного, всеведущего, всепонимающего и всепрощающего союзника. Однако постепенно стала самоочевидной иллюзорность этого решения: слишком уж неравноправным оказалось партнерство; человек, совершенно прозрачный для всеведущего божества, не мог постигнуть его сам. И потому оставался все таким же одиноким, как прежде. Не знаю, правда, было ли бы лучше при полном равноправии? В фантастике не раз уже предпринимались попытки изобразить цивилизацию телепатов — и каждая такая художественная модель приводила к выводу, что абсолютная взаимопрозрачность невозможна; в сознании каждого из нас должно оставаться что-то сугубо личное, только себе ведомое и принадлежащее. Это та духовная собственность, душевная тайна, которая отнюдь не является синонимом или даже символом одиночества, а, наоборот, лишь оттеняет взаимопонимание, сочувствие, взаимопроникновение.
Вернемся, однако, к Фермеру, Мастеру и михайловской концепции тепла. Да, ощущения братства, любви, веры — все они порождают тепло. Но всплески его уравновешиваются волнами холода, возникающими, когда обретение любви сменяется потерей (а сколько их в судьбе одного только Ульдемира!), когда собратья поднимают друг на друга руку, а вера превращается в привычный ритуал или вовсе безверие. И что же остается?
По Михайлову — служение. Вспомните Иеромонаха в финале романа — пахаря, идущего за сохою. «Эх, еще не понимаешь ты, капитан; но поймешь. Я тут наработаю много, мно-ого!» — говорит он Ульдемиру. Интересная деталь: понимание труда, как формы служения Богу, характерно отнюдь не для православия (а ведь Никодим-то — православный!), а для протестантизма. Православие главным почитает молитвенное служение, причем не личное, непосредственное общение верующего с Богом, а исключительно через посредство Церкви. С точки же зрения протестанта добротно построенный дом не менее угоден Господу, нежели беспрестанная молитва. Признаться, я не в силах понять такого противоречия. Не верю, чтобы Михайлов допустил его по небрежности, не того калибра писатель. А в чем тут фокус — не знаю… Но пройти мимо него, умолчать — не могу.