Какой из меня поэт…
А все-таки вряд ли кто сможет поверить, что Ильмар Скользкий, проползший сквозь все преграды и наполненную призраками тьму в нутро египетской пирамиды, миновавший и падающие с потолка камни, и ложные ходы, и открывающиеся под ногами бездонные колодцы, ушел с пустыми руками из усыпальницы фараона. Не взял ничего из каменного мешка, потому что в ослепительном свете, впервые за тысячи лет озарившем склеп, наполненный золотом, медью и драгоценными камнями, увидел ту самую умирающую красоту, что нельзя трогать.
Может, потому и миновало меня древнее проклятие, сгубившее неведомой египетской чахоткой других грабителей пирамид?
Да, я такую красоту вижу редко, значит – не поэт.
Но если уж вижу – то останавливаюсь. Вот барон-лекарь говорил о знаке… до сих пор вздрагиваю, как пойму, что едва не получил заряд картечи в лицо. А для меня такой знак не в давшем осечку пулевике, не во внезапном озарении – оно ведь может и с темной стороны Бога, с ледяных адских пустынь, явиться. Для меня такой знак – мимолетная красота, в чем бы она ни была – в блеске алмаза под лучом потайного фонаря, в кроваво-алых ягодах на присыпанном снегом кусте, в человеческом слове или жесте. Или как сейчас – в прозрачном, словно до Бога протянувшемся небе, с редкими перышками облаков, с ползущей над нами белой птицей планёра…
– Эй, морячок, задери голову! – крикнул кучер. – Глянь, летун над нами!
Я поморщился, его голос рвал очарование, грубо, словно ржавая пила, нарезающая дрова из алтаря заброшенного храма…
– Вижу…
Планёр вдруг дернулся, ускоряя полет. За ним потянулась дымная полоса.
– Храни, Искупитель… – испуганно сказал возница, безжалостно защелкал кнутом, прибавил бранное слово. – Эй, моряк, чего он, – горит, что ли?
Неужели и я был так высоко, в чистой дали, пусть даже корчась от страха, но все равно, паря между землей и небом? Почему страх мешал мне оглядеться, увидеть плывущий вокруг мир?
– Нет, не горит, летун толкач включил… торопится, или восходящий поток ищет… Помолчи, ладно?
Кучер замолчал. Не обиженно, а скорее с уважением. Видно, счел, что морячок не так уж и прост, раз в планёрах разбирается.
– Далеко, высоко… – прошептал я.
Вот это – мой знак. Только понять бы, что значит…
Прощальная красота осеннего неба ушла. Вернулась тряска, стук копыт, холодный ветер, уносящийся вдаль планёр. Я закрыл глаза и уснул.
Потому мне и не быть поэтом, что я в один миг о красоте думаю, а в другой – о бренном теле и всех его потребностях.
Когда дилижанс покатил по лионской мостовой, тряска стала совсем невыносимой. Я вынырнул из сна, но продолжал лежать, сумрачно размышляя о своей дурацкой натуре. Надо, надо бежать! Решил ведь – так чего сейчас придумывать всякие отговорки?