– В целом… что ты понимаешь…
– Ты забыл, я только читать не умею. Чувствовать же мне приходится за обоих.
– Перераспределил роли?.. Ну как же ты не раб! Дай тебе волю, ты уже на шее!
– Вот видишь, опять ты меня попираешь…
– Ловок ты ловить меня… Ну извини. Согласен. Сам знаю. Не «Мертвые души». Пусть горят. Живые, они дают больше жару…
– Да не бойся ты Гоголя! Там были славные страницы!..
– Правда? ты находишь?
– Нахожу. Это мертвых жгут как дрова; живые – сами горят. Это было лучшее из всего, что мы… что ты… Вот увидишь, это станет исторический пожар! Эта «Абхазия» – только спичка. Когда-нибудь ты скажешь: я видел, как все началось.
– Ты поджег?!
– А хоть бы и я…
– И это говоришь мне ты! На Герострата ты не тянешь… ты из одной лени кипятильник не выдернул!
– Я бы, на твоем месте, не судил человека так уж строго.
– Человека?..
– Это не твоя компетенция.
– Компетенция?!
И я бросился спасать рукопись, но он схватил меня за руку. Он всегда был сильнее меня.
От боли я присел и завыл.
– Тебе правда так дорога эта штука? – спросил он как бы с удивлением. – Погоди…
Я же не успел удержать его. У меня просто сил не хватило.
Там он исчез, в дыму да в огне.
Он был ловок, как обезьяна. Через секунду я увидел его на балконе третьего этажа. Было не разглядеть…
Но кому там было быть еще?
Дуло было нацелено мне прямо в лоб, и это как-то успокаивало. Потому что оно было слишком большое или потому что мы привыкли видеть его чаще в кино, чем в жизни. Странно было, что такая дура может еще и стрелять, а не только для устрашения. Автомат как-то опаснее, пистолет еще хуже, но всего противнее нож…
Но ножи и автоматы тоже были у солдат, покинувших свои БТР, чтобы размять ноги, перекурить под чистым небом, прислонившись к теплой августовской броне, и выражение их лиц было тоже нестрашным как раз насчет автомата и тесака, которыми они и не собирались пользоваться, которые было лишь положено носить, как значки и лычки, зато никакой веры, глядя на них, не оставалось, что они не стрельнут из пушки, когда им прикажут. Такова была положительность и предупредительность их интонаций и движений в контактах с гражданами, что веяло инструктажем не поддаваться на провокацию. Они хорошо исполняли первый приказ, значит, из пушки как раз могли тоже выстрелить. Публика свободно с ними беседовала, и из машины казалось, что они договариваются о чем-то на вечер, после… Мне нравились солдаты: ненервные, они ничего не имели против людей, в которых им прикажут стрелять.
Так думал ничего не смыслящий в этом я, сворачивая в объезд на набережную, чтобы перебраться на тот берег, и увязая в пробке. Я подолгу рассматривал каждое встречное лицо, ибо кому-то почему-то надо было с тою же необходимостью перебраться на берег противоположный. И это было одно и то же лицо не только потому, что так немыслимо медленно продвигалась пробка – волоклась по асфальту, как низкая туча, сливаясь с ним цветом, – не только потому, что тот берег, что было видно через реку, был так же забит, как и этот, а потому, что каждый следующий встречный водитель хранил настолько то же выражение, что прямо удивительно, что их там так потрясло, так объединило… Одно их общее лицо было вот какое: не знаю, кто ты такой, что сейчас на меня пялишься, но ты меня не видел, и я тебя не видел, и как я отношусь к происходящему, за тех я или за этих, ты никогда не узнаешь и никому не докажешь… Только костяшки на руле белели, будто его сжимают сильнее обычного. Эта угрюмая бесстрастность, всеобщая номенклатурная замкнутость… вот что меня испугало. Ни одного выражения досады, возмущения, страха, отчаяния – все всё так давно знали назубок! Вот кто был солдат… как один. Стой, дыши выхлопными газами! Но ведь и ни одного выражения ликования… с тоской порадовался я. Ни одного!