Итак, Петух, Собака, Свинья появляются впервые в сочинении Битова в точной последовательности восточного гороскопа. Тут уже никакого труда не составляет изловить следом и Крысу: «Ослепительная пятнадцатисвечовая лампочка освещала белую крысу на плече Семиона» (с. 113). Эта явно вставная крыса, никак не подсказанная предыдущим повествованием, своей неожиданностью окончательно подтверждает наше предположение, что и всё сочинение всего лишь описание векторного круга. Смысловая нагрузка крысы, на наш взгляд, в том, что она единственная выживает в повествовании, кроме самого автора. Череда животных у Битова последовательно погибает («Клара погибла, но не от кошки. Ее заклевали во2роны. Но не воро2ны, а во2роны. За разницу в ударении» (с. 25). Погибает и собака («Так умирала Линда. Царствие ей небесное! Что там, в собачьем раю? Наверное, как здесь…» (с. 335)). И конь («А ты знаешь, – сказал Миллион Помидоров, – что стало с тем конем? Ты помнишь того коня?
– Который яблоки ел?
– Ну да. Его пристрелили.
– Такого коня! Из зависти, что ли? Или перед скачками?.. Прямо на скачках?! Тот мафиози??
– Да нет, – смеялся Миллион Помидоров. – Мафиози тоже пристрелили. Зачем ему конь? Он как раз новую “шестерку” взял. В ней его и похоронили. Как в гробу.
– Врешь! – но он уже верил.
– А коня просто пристрелили. Сломал ногу – и пристрелили.
– Кстати, – встрял Павел Петрович, – лось – конь или корова?
– При чем тут лось! – возмутился доктор Д.» (с. 343–344)).
И мы тоже возмутились было, пока не догадались про восточный календарь. Судя по всему, сам автор счел лося коровой, то есть быком.
Двойная смерть человека и коня, человека и быка противостоит смерти Семиона, от которого выжила одна крыса («Неутешная крыса металась по храму» – с. 259). «И все-таки у этой брезгливости перед мышами и пауками другая, чем вы говорите, природа. Это не врожденный страх особи, а подсознательная неприязнь всего вида: ОНИ – крысы, тараканы, пауки и прочие – НАС переживут. То есть когда мы себя изживем, сами же, ОНИ останутся населять нашу Землю без нас. А кто сказал, что Земля наша, а не их? Они – древнее нас, они все и всех до нас пережили, это и есть ИХ земля, а не наша» (с. 230).
Нескрываемый страх – вот, может быть, основное движущее чувство книги. И даже не смерти, а ПЕРЕД смертью. Перед смертью как перед ОБРАЗОМ смерти и перед смертью как НАКАНУНЕ. Природная барочность автора вымещается благоприобретенной эсхатологией (см. его «Попытку утопии», с. 369) – «Эсхатология перерастает в схоластику. И это не упрек: значит, эсхатология становится естественной, а не трагической и уже даже не романтической частью нашего сознания. Схоластически обработанная категория только и может стать неоспоримой его частью. Так православие, отвергнув схоластику, отвернулось и от цивилизации». Отточенная решительность подобных заключений выдает автора с головой: это уже паника. И автор провозглашает «начало… ЭСХАТОЛОГИЧЕСКОЙ ЦИВИЛИЗАЦИИ, осознавшей угрозу конца как свое начало, кладущей свое отчаяние в фундамент надежды, а крушение надежд – в основание веры» (там же).