Сергей слушал, что говорил Николаев, и смотрел на его руки, лежащие перед ним на столе. Руки выглядели, пожалуй, еще страшнее, чем лицо. Впрочем, лицо генерала не казалось ему таким страшным теперь, когда он освоился с первым впечатлением. Красные пятна и рубцы, стянувшиеся на местах ожогов, покрывали нижнюю часть щек и подбородок; но в этом лице прежде всего обращала на себя внимание именно верхняя часть, глубоко запрятанные глаза и надвинутый на них объемистый лоб. А лоб почти не пострадал. «Бороду бы ему отпустить, – подумал Сергей, – такую партизанскую бородищу, и ничего не будет заметно». И носить перчатки тоже можно. Но вот так – на столе – эти сожженные руки производят страшное впечатление.
В том, что Николаев сейчас говорил, не было ни тени наигранного оптимизма. Фальшь в словах Сергей научился распознавать сразу и безошибочно. Он был искренен в своей непоколебимой вере, этот пожилой и, наверное, не такого уж крепкого здоровья человек, воевавший и в империалистическую, и в гражданскую, и с японцами, и с финнами, знающий о войне все, что о ней можно узнать на собственной шкуре. Как бы там ни было насчет воды и медных труб, а уж огонь-то он прошел. В самом прямом смысле слова. Вон они, следы! И этот человек воспринимает войну как-то совсем не так, как воспринимает ее он, младший лейтенант Дежнев. Может быть, с высоты генеральского звания все-таки виднее?
– Александр Семеныч, – сказал он, – вы можете все это говорить, потому что рассматриваете войну спокойно, как привычное дело. Ну а я не могу так! Вы к войне привыкали понемногу, приучались как-то, ну я не знаю, а нас в нее кинуло, как слепых кутят. И представляли мы ее себе раньше совсем по-другому, ничего похожего не оказалось...
– «Привычное дело», – усмехнувшись, повторил Николаев. – Я, брат, и сам не знаю, до какой степени можно назвать его привычным – для меня, скажем. Человек к этому привыкнуть по-настоящему не может. Привыкнуть, чтобы начать рассматривать ее спокойно, как ты говоришь. Человек – не может. Для этого нужно быть не совсем человеком, мне думается. Я смотрю не то чтобы спокойно, я смотрю трезво. И ты тоже рано или поздно к этому придешь, потому что иначе нельзя. Война признаёт только крайности: либо это предельная трезвость всех оценок, совершенный расчет, либо отсутствие каких бы то ни было расчетов, ставка на безумие. Это то, что у Гитлера и его генштабистов. Как ни странно, ставка на безумие иногда дает некоторые результаты. Впрочем, ненадолго. Ну, мы как – выпьем еще или не хочешь? Я тебя не спаиваю, решай сам.