Чем и как либерализм наш вреден (Леонтьев) - страница 10

Я говорю из вежливости, что я подозреваю это; в самом же деле я в этом уверен, я готов пророчествовать это. Впрочем -- все это вовсе и не ново, а только забыто. Об этом много думали и писали еще в 40-х годах. Быть просто консерватором в наше время было бы трудом напрасным. Можно любить прошлое, но нельзя верить в его даже приблизительное возрождение.

Примеров полного возобновления прожитого история не представляет, и обыкновенно последующий период -- есть антитеза предыдущего, в главных чертах; побочные же черты сохраняют связь с прошедшим или даже возвращаются к очень дальним векам. В прогресс верить надо, но не как в улучшение непременно, а только как в новое перерождение тягостей жизни, в новые виды страданий и стеснений человеческих. Правильная вера в прогресс должна быть пессимистическая, а не благодушная, все ожидающая какой-то весны... В этом смысле я считаю себя, например, гораздо больше настоящим прогрессистом, чем наших либералов. И вот почему. Они видят только завтрашний день, т. е. какую-нибудь конституционную мелочь и т. п. Они заботятся только о том, как бы сделать еще несколько шагов на пути того равенства и той свободы, которые должны ускорить разложение европейских обществ и довести их, шаг за шагом, до такой точки насыщения, за которой эмансипировать будет уже некого и нечего и начнется опять постепенное подвинчивание и сколачивание в формах еще невиданных воочию, но которые до того понятны, по одному контрасту со всем нынешним, что их даже и прозревать в общих чертах не трудно.

Каковы бы ни были эти невиданные еще формы в подробностях, но верно одно: либеральны они не будут. Я берусь даже определить с приблизительной точностью эту уже близкую точку поворота. Она должна совпасть со следующими двумя событиями: социалистическим бунтом в Париже более удачным, чем прежние, и взятие славянами Царьграда, volens-nolens. Значение Парижа и Европы будет с этой минуты умаляться; значение Босфора и вообще чего-то другого -- расти. Очень может быть, что это другое примет вовсе не тот вид в котором оно представлялось московскому воображению Хомяковых и Аксаковых, и не тот, в котором оно и нам представлявется; но уж, во всяком случае, эта новая культура будет очень тяжела для многих и замесят ее люди столь близкого уже XX века никак не на сахаре и розовой воде равномерной свободы и гуманности, а на чем-то ином, даже страшном для непривычных...

Итак, для того, кто верит в близость подобного будущего, какое значение могут иметь наши новые суды? Очень малое и очень большое, -- в одно и то же время. Очень малое в том смысле, что это только один из призраков не только русского, но и всеобщего современного миража (миража благоденствия земного, производимого равноправностъю); очень большое значение в том отношении, что у нас в России гласные суды стали, благодаря духу интеллигенции нашей, одним из орудий медленного и по приемам легального разрушения всего старого. Заметим, что либерализм правительства и либерализм общества нашего в этом случае совершенно противоположны. Великая разница: либеральный господин, освобождающий своего раба, и либеральный вольноотпущенный, начинающий из благодарности тотчас же фрондировать. Барин великодушен, и если не прав, то лишь тем, что слишком поверил в человечество; барин в своем либерализме, сверху вниз, все-таки рыцарь, возбуждающий глубокое почтение и самое пламенное участие, а вольноотпущенный, зазнавшийся на воле, -- что такое!? Вот разница между правительством нашим и так называемым обществом...