Звон купеческого золота раззадоривал мужиков к соперничеству. Сила верх над разумом, человечностью брала: в зубы его, в зубы!..
То там, то там красный петух вскидывался в ночи. Бабахали выстрелы.
«А чо, — говорил отпрыск Хилева, подогревая азарт, — мой-то начинал с малого». Чада другого хвастали: «Наш-то с пяти рублей капитал нажил». Сладкая нестареющая песня: не ропщи, человек, куриный твои век, в слезах, в недовольстве не прогляди свой черед.
Как мотыльки на свет, слетались падкие на дармовой медок беззаботные ушкуйники. Баловали на тропеe, заглядывали в деревни, навещали ватагами фактории. «Или все возьмем, или поделись честно». И случалось, делились. Невольно. Случалось, налетала коса на камень, и тогда возвращались под утро деловые мужики молчаливые, угрюмые, перепачканные землей… Кто хватится безродных башибузуков?..
Невероятно, но вся эта жестокая толкучка катилась, кишела без громких слов. Молчком, как в немом кино. Лишь тридцать лет спустя после Хилева появилась глубоко в горах на торговой тропе таможня, а в городе расширилась торговая инспекция. Они внесли некоторую стройность в первобытный содом. Но ударили по маленьким людишкам. Купцы же расширяли конторы, увеличивали приходно-расходные книги. Рынок в Монголии оказался прибыльней внутреннего. Больше и больше ерепенистых неудачников смиряло гордыню, отступалось от частных затей, нанималось на службы. Гамбургское серебро, империалы, русы, пушнина, панты, шерсть, кожа, скот, масло, орех — до одиннадцати миллионов рублей в год! — как вода из падающего сверху родника, касались многих рук и, смочив пальцы, сбегали на банковские счета Хилевых и К>0.
Вот какая правда стояла за словами стариков — жили с того.
Пирогов глядел на их кряжистые фигуры, неулыбчивые умные лица и чувствовал себя чужаком. Да он и был чужак, ибо все, что происходило здесь четверть века назад, было до него, до его появления на свет.
Председатель сельсовета, немолодой, хворый, ломаный, битый в прошлую мировую и гражданскую войны, Иван Никитич Смердов дождался, когда старички удовлетворят любопытство Корнея Павловича, вынул из самодельного шкафчика обычный груботканый мешок, прошитый на несколько рядов со всех четырех сторон, встряхнул им — во сколько! — и поставил на стол перед Пироговым.
— Семьдесят три тысячи! Принимай!
Корней Павлович отрицательно головой мотнул, руки за спину спрятал.
— Сами повезете. Сами в банк сдадите. Я лишь сопровождать буду.
— Сам? Один?
— Мало?
Ночевать он пошел к Смердову. Поужинали картошкой с салом, растопленным на сковороде, заели малосольным огурцом. Потом уединились в боковушку, где было постелено Пирогову. Разговорились.