— А что будет с Бродовским и Гроссом? — отвечал он. — Они же помрут с голоду.
— Они тебе кто, дети? — говорила мама. — Они тебе братья?
— Сара-Гита, язык у тебя без костей! Или Гросс не женат на Иде? Или он не наша семья? А если я не могу бросить Гросса, как я могу бросить Бродовского?
— Но они тебя тянут вниз! Они тебя убивают!
— Они взяли меня в дело! — отвечал папа. — Вот когда Исроэлке подрастет, тогда мы, может, посмотрим.
И он твердо стоял на своем. Как он себе это представлял? Он, в сущности, так никогда и не выплатил им те сто долларов, которых у него не было, когда они, начиная свое дело, взяли его компаньоном без денег. А Бродовскому чудилось, что папа украл у него прачечную, и в своих голубых мечтах Бродовский видел, как он вернет свое владение, захваченное узурпатором. Что же до Сиднея Гросса, он твердо знал, что уж рубашки-то утюжить он умеет лучше папы, и этого было достаточно для удовлетворения его самолюбия.
Оба компаньона пришли на папины похороны и проследовали за гробом до самого кладбища. Раввин едва успел закончить читать поминальную молитву, как Бродовский схватился за лопату и бросил на гроб первый ком земли, и продолжал неистово бросать — тук, тук, тук — одну лопату за другой. Я вынужден был отобрать у него лопату, чтобы самому бросить ком. Это должны делать члены семьи; нигде в правилах еврейского погребального ритуала не сказано, что землю на гроб должны бросать компаньоны. Но Бродовский очень уж хотел показать, как он уважал папу.
Сразу же после похорон было созвано деловое совещание владельцев прачечной; я присутствовал на нем в моем новеньком офицерском мундире. На совещании выяснилось, что маме грозит участь остаться без своей вдовьей пенсии — из-за каких-то безумно сложных банковских займов и перераспределений капитала, к которым моего отца вынудил Великий кризис. Совещание состоялось в маминой квартире, где мы сидели на табуретках, обитых черным крепом.
— Не волнуйся, Сара-Гита, я против тебя никогда не подам голос, — сказал Бродовский. — Никогда, никогда я не подам голос против тебя.
Он повторил это много раз.
Но он таки подал голос против мамы, да еще убедил Гросса сделать то же самое. Мама сражалась как могла и одолела их — правда, на этот раз не кирпичом, но могла бы и им.
— Не позволяй плевать в твою кашу, — говорила она.
Как выяснилось, Бродовский был не такой человек, который сумел бы плюнуть в мамину кашу. Совсем не такой.
Но все это было почти сорок лет тому назад.
Может быть, это было глупо, но в кинувший четверг я захватил эту рукопись с собой в Нью-Йорк (я поехал туда вместе с израильским послом на сессию Генеральной Ассамблеи ООН, хотя это не имеет никакого отношения к делу) и прочел ее маме. Слушая, она улыбалась, иногда смеялась, а иногда впадала в задумчивость. Она теперь уже почти не видит, и не может читать, и плохо слышит, и ковыляет с палкой, но ум у нее по-прежнему ясный.