Франц не выдержал. Он стоял всех ближе к вошедшему и теперь проворной пятерней стащил с его лица отвратительно хрустнувшую маску. Меж тем кто-то, наконец одолев пыхтевшего Вилли, включил свет. Посредине комнаты, в шарфе, в черных лохмотьях, стоял Драйер и, помирая со смеху, пошатываясь, приседая, красный, растрепанный, указывал пальцем на Марту. Быстро сообразив, как теперь разрешить свой напускной ужас, она повернулась к мужу спиной, пожала голым плечом и спокойно подошла к замиравшему граммофону. Он бросился к ней и, смеясь, поцеловал ее в щеку. Франц почувствовал вдруг приступ давно назревавшей тошноты и быстро ушел из залы. За собой он слышал шум, все хохотали, орали, – вероятно, толпясь вокруг Драйера, тиская его, тиская… Прижав платок к губам, Франц кинулся в переднюю, рванул дверь уборной. Оттуда огромной бомбой вылетела старуха Грюн и исчезла за поворотом стены. «Боже мой, Боже мой», – приговаривал он, согнувшись вдвое, – и потом, глубоко дыша, брезгливо вытирая рот, пошел медленно обратно. В гостиной он остановился. Зловеще горела широкая елка. Там, дальше, продолжался захлебывающийся шум голосов, ревел граммофон. Вдруг он увидел Марту.
Она быстро к нему подошла, оглядываясь на ходу. Как в дурном сне, пылала электрическая елка. Они были одни в яркой гостиной, а там, за дверью, был шум, гогот, кто-то кричал петухом.
– Сорвалось, – сказала Марта.
Ее пронзительные глаза были сразу и спереди, и сбоку, и сзади – так все кружилось. Он спросил, плечом касаясь шуршавшей хвои:
– Что сорвалось?
– Я так больше не могу, – забормотала Марта, меж припадков лающего кашля, – …не могу… И посмотри на себя: ты бледен как смерть…
Шум за стеной разрастался, близился; уже казалось – вот эта огромная елка орет всеми своими лампочками.
– …Как смерть, – сказала Марта и закашлялась.
Он опять почувствовал прилив тошноты; шум голосов хлынул, Драйер, с топотом, потный, хохочущий, спасаясь от Грюна и инженера, промчался мимо, за ними другие, – все кричало, гудело, стонало, – и этот хищный шум не умолк в ту ночь; он последовал наутро за Францем, окружал его потом и на улице, и дома, и во сне, и опять наяву. Как будто прорвались в мозгу тайные шлюзы, шумящая темнота помчала, закружила его. И пока он боролся, было еще страшно, – но когда он решился и отдался ревущему бреду – все стало так легко, так странно, почти сладостно. И было по-праздничному пусто на солнечных улицах, было тепло, было мокро, всюду большие лужи, полные рябого неба. К вечеру во всех окнах зажглись елки, – и прошла какая-то женщина в маске рождественского деда, с ватной бородой, – и раздавала какие-то объявления. Он шел и никак не мог сообразить, вчера ли был этот бал у Драйера или третьего дня. Но Марты он с тех пор не видел; значит, должно быть, – вчера. Он прислушался. Да, шум был тут как тут, – но уже ровный, понятный, признанный. «Я больше не могу». Да, она права. Все будет так, как она решит.