Странствия (Менухин) - страница 63

Он не про скрипку думал, что она слишком мала, а про свою скрипку (“Гварнери”), вообще же он скрипку отнюдь не презирал.

Я, наоборот, восхищался ее звуком, когда на ней играл кто-нибудь другой. Какие чудеса выделывали на скрипке пальцы Тибо! Мои собственные усилия, как бы я ни старался, только отзывались в ответ: “Ты можешь лучше… можешь лучше… можешь лучше… ”

Вместе с тем, другим, трижды повторенным заклинанием “будешь виртуозом, виртуозом, виртуозом” это звучало словно наставление сурового патриарха, или Рока, как звал отца Энеску. Композитор, дирижер, пианист, скрипач, виолончелист — такое изобилие было у этого сказочного богача, постоянно чувствовавшего себя обделенным пределами времени и пространства, в которые вмещается наша маленькая жизнь.

Если у великого человека рождаются сомнения, их все опровергает его ученик. Для меня Энеску навсегда останется Абсолютом, по которому я взвешиваю и соизмеряю других и нахожу всех слишком легкими, в особенности себя. Помимо несказанных черт, которые мы прячем за такими приблизительными словами, как “благородство” и “достоинство”, помимо сказочной мантии, которой его окутывает мое поклонение, так или иначе его познания в музыке были уникальны. Он знал на память уртекст всего Баха, пятьдесят восемь томов из шестидесяти, подаренных королевой Марией в его консерваторские годы (из двух недостающих один был алфавитный указатель.) Помню, как он однажды уселся за старое пианино и, постукивая, напевая, насвистывая разные темы, воспроизвел целиком “Тристана и Изольду” выразительнее целой оперной труппы — и это без партитуры; Вагнер был тоже весь у него в памяти. Но самое большое впечатление на меня произвел он однажды на уроке. Нам на голову вдруг свалился Морис Равель, и в руках у него была еще не просохшая рукопись сонаты для фортепиано и скрипки. Оказалось, что его издатели “Дюран и сыновья” желают услышать ее немедленно, прямо сейчас. (В те времена издатели не принимали без прослушивания ничьих произведений, даже Равеля; что бы они делали теперь, интересно, получив додекафоническую партитуру?) Великодушный Энеску попросил у нас с папой извинения — как будто бы я мог выпрямиться во весь свой четырехфутовый рост и рявкнуть: “Возмутительно!” — после чего они, с Равелем за роялем, сыграли с листа это сложнейшее произведение, лишь изредка прерываясь для уточнений. Равель был готов на том и остановиться, но Энеску предложил пройтись по тексту еще раз, убрал рукопись и сыграл все, с начала и до конца, по памяти. Такие мнемонические чудеса поддерживали во мне убеждение, что этот человек-дерево, каким он мне представлялся, впитывает музыку корнями прямо из почвы.