И, глядя на верхушки елей, где весело возились клесты, заметил:
— Гли, как развеселились! А ведь и тут примета есть. Тесть твой сказывал: ежели клесты зимой поют и весело дерутся, надо ждать урожая белки. Значит, побелкуем и мы с тобой. Шкурка беличья велика ли, а для нас она — и хлеб, и соль.
И недобрым взглядом посмотрел на то место, где когда-то, глядя прямо в душу старика, зловеще прокричал ворон.
Степан не стал ждать ненастья. На следующее же утро, когда от крещенских морозов трещали деревья, он встал на лыжи, опробовал их на месте и бойко заскользил под уклон. Шаловито крикнул оторопевшему отцу:
— Прощевай, батя! На миру и смерть красна…
Старик, вконец измученный бессонницей, поспешил вослед за ним в одной рубахе, в валяных сапогах на босую ногу:.
— Не шали, Стёпка… Вернись!
Степан нагловато улыбнулся ему. Лыжи сами понесли его. И тут позади, как хлопок перемерзшего дерева, щелкнул выстрел, и почти одновременно с хлопком этим густая и липкая кровь с силой брызнула из пересеченной как ножом, сонной артерии на шее Степана. Захватив рукой, казалось, пустяковую царапину, он сделал разворот к отцу, но тут же, слабея, опустился в снег. Мрак и свет смешались в его глазах, мысли исчезли, звуки пропали.
Лицо Дементия Максимовича было бледнее, чем у Степана. Губы шептали бессвязно:
— Ведь попугать только и хотел. Промах получился… Прости, Стёпа.
Последних слов отца Степан не слышал.
Как безнадежно больного ребенка, впервые такого покорного и притихшего, Сволин поднял сына и понес в свое логово, оплакивая и охаживая его причитаниями. С трудом протолкнул его в узкий лаз подземелья и осторожно, чтобы не ударить ненароком головой о дверной косяк, положил на стол. И день и два лежал так Степан, а старик сидел возле него без сна и еды. С болью сглатывая слюну, повторял:
— Попугать только и хотел… Прости, Стёпа.
На третий день он, бледный и страшный, выбрался на свет, всю обойму в парабеллуме расстрелял в вершину пихты, на которой когда-то прокричал ворон, и, что было сил, швырнул парабеллум туда же, в пихту.