Таким образом, традиционная готическая техника предоставляет писателю, в том числе и современному, два преимущества. Во-первых, отдельно взятые сверхъестественные происшествия в готическом рассказе выглядят не так глупо, как в реалистическом, ведь последний подчиняется упорной школе реальности, а первый признаёт лишь Университет Грёз. (Конечно, иному читателю готический рассказ в целом покажется глупостью, но это уже дело вкуса, а не техники исполнения.) Во-вторых, готический рассказ забирается читателю в печёнки и остаётся там куда дольше, чем всякое иное повествование. Но, конечно, написан он должен быть правильно — а что это значит, понимайте, как хотите. Следует ли поместить Натана в могучий, похожий на тюрьму замок таинственного пятнадцатого века? Нет, но с тем же успехом его можно поместить в могучей башне схожего с замком небоскрёба не менее таинственного века двадцатого. Значит ли это, что Натан должен стать задумчивым готическим героем, а мисс Макфикель — эфемерной готической героиней? Нет, скорее — что характеру Натана следует добавить одержимости, а мисс Макфикель должна казаться ему не столько идеалом нормального и настоящего, сколько чистым Идеалом вообще. Реалистический рассказ верен норме и реальности, мир готического повествования, напротив, в основе своей нереален и анормален, он скрывает в себе сущности магические, вневременные и совершенные до такой степени, какая реалистическому Натану и не снилась. Вот почему для правильного готического рассказа необходимо, что греха таить, чтобы автор был слегка безумен, по крайней мере, когда пишет, а лучше всегда. Следовательно, прославленные напыщенность и риторичность готического рассказа — вовсе не надувной матрас, на котором досужее воображение прихотливо скользит по волнам помпезности. Скорее, это парус души готического художника, наполняемый ветрами экстатической истерии. А такие ветры просто не могут дуть в душе, климат которой регулируется центральной системой кондиционирования. Вот почему столь трудно объяснить, как именно следует писать готический рассказ, ведь здесь требуется врождённый талант. Плохо дело. Единственное, чем тут можно помочь, это привести подходящий пример: отрывок из готического повествования «Роман мертвеца» Джеральдо Ридженни, перевод с итальянского. Глава называется «Последняя смерть Натана».
Сквозь полуразбитое окно, уцелевшая поверхность которого была подёрнута синеватой плёнкой возраста и грязи, водянистый отблеск сумерек лился на пол подвала, где лежал, лишённый надежды двигаться, Натан. Во тьме тебя нет нигде, каждый раз думал он в детстве, ложась спать; и вот в синеватом полусвете каменного подвала он и впрямь оказался нигде. Приподнявшись на локте, он сквозь вызванные смятением слёзы вглядывался в тусклую голубую муть. Его нелепая поза вызывала в памяти больного, на которого уже начала действовать анестезия, но который всё ещё пытается разглядеть, куда девались врачи и не забыли ли его на этом холодном операционном столе. Если бы только его ноги опять стали ходить, если бы прекратилась эта парализующая боль… Где только этих докторов носит, спрашивает он себя в полусне. Да вот же они, стоят за кругом бирюзового света хирургических ламп. «Он вырубился, чувак, — говорит один из них коллеге. — Можно забрать всё, что у него есть». Но, едва стащив с Натана штаны, они внезапно прерывают операцию, бросая пациента среди синих теней безмолвия. «Господи, глянь на его ноги, глянь», — визжат они. О, если бы завизжать, подобно им, — сожаление пронзило мысленный хаос Натана. Если бы завизжать так громко, чтобы услышала она, и попросить прощения за своё отсутствие в их волшебном, вневременном и совершенном будущем, скончавшемся столь же бесповоротно, как обе его ноги, испускавшие гнилостное зеленовато-голубое свечение прямо перед его глазами. О, неужели не издаст он такой вопль сейчас, когда мучительные мурашки, вызванные разжижением его ног, начинают расползаться по его телу вверх? Но нет. До любви докричаться нельзя — но докричаться до смерти он сумел, и очень скоро.