Ведьмаки и колдовки (Демина) - страница 6
Глава 6
Где в расследовании намечаются некоторые новые повороты
Если вам кажется, что жизнь ваша дошла до точки, приглядитесь, может статься, что это лишь многоточие. Мудрая мысль, изреченная постоянным клиентом кабака "Русалочья ночь" Михашкой-алкашом, каковому случилось выиграть в лотерею двести тысяч злотней. Аврелий Яковлевич, подхватив на руки обмякшее тело, лишь крякнул. Прислушался. — Пшел вон, — сказал он белесой тени, что металась в круге. Тень заскулила, но послушно развеялась. Руны, выжженные на паркете, гасли медленно, в воздухе пахло гарью, и Аврелий Яковлевич оглушительно чихнул. — От же ж… никогда не знаешь, где найдешь… кого найдешь… Коридорный, заглянувший, дабы убедиться, что многострадальный нумер, из-под двери которого тянуло белесым, но отчего-то холодным дымом, уцелел, лишь кивнул, не зная, что ответить на сии слова. Следовало сказать, что Аврелий Яковлевич, оставшись в одних незабудковых подштаниках, — халат свой он любил и портить не желал — производил впечатление гнетущее. Меднокожий, грубый, поросший густым рыжим волосом, который ко всему курчавился, он выглядел истинным дикарем, из тех, снимки которых не так давно выставлялись в Гданьской академии. Разве что кольца в носу не хватало. Зато имелось другое, в ухе, с красным самого зловещего вида камнем. — Чего надобно? — поинтересовался Аврелий Яковлевич, укладывая на широкую постель человечка в грязной одежде. Гостя коридорный узнал. И вместо сочувствия к нему испытал глубочайшую профессиональную обиду: постель была чистой, а гость, явно пострадавший во время очередного ведьмачьего эксперимента, не очень. Однако возмущение свое коридорный при себе оставил. И губу прикусил, дабы ненароком не сделать замечания высокому гостю. Еще нажалуется… …гостиница была дорогой, и к прихотям постояльцев хозяева относились с пониманием. — Ничего. Прошу прощения, — коридорный сделал попытку дверь закрыть, но был остановлен царственным взмахом руки. — Подь сюда, — велел Аврелий Яковлевич, почесывая предплечье, которое украшала татуировка — пара синих русалок, слившихся в поцелуе. Приближался коридорный с опаской. — Раздеть помоги, — ведьмак указал на гостя, который по-прежнему не подавал признаков жизни. Коридорный оценил и мертвенную бледность кожи, приобретшей особый зеленоватый оттенок, более присталый свежему покойнику, и синюшные круги под глазами, и раззявленный, словно в крике, рот. — Живой, живой, — разрешил сомнения Аврелий Яковлевич. — Давай, я приподниму, а ты штаны стягивай… И приподнял же. С легкостью. — Простите, а ботинки тоже снимать? — уточнил коридорный, который давно усвоил, что в ситуациях подобного рода надобно действовать исключительно по точной инструкции. — А сам-то как думаешь? Сам коридорный думал, что по-хорошему следовало бы полицию вызвать, но этого хозяева гостиницы точно не оценят. Выставят. А где еще найти место столь же доходное и в целом спокойное? То-то и оно… оттого и ботинки коридорный снимал аккуратно, бережно, как с любимого дядечки… И штаны. И грязную, вонючую рубаху… — Ванну наполни, — Аврелий Яковлевич уложил гостя, который по-прежнему был без сознания на покрывало. — Ишь, тощенький какой… ничего, дорогой, мы тебя отмоем, мы тебя подкормим… будешь красавец всем на зависть. И ладонью медной, искромсанной шрамами по волосам провел так ласково… — Ванну с пеной? — бутыль с этой самой пеной, каковая, как и прочие ванные принадлежности входила в стоимость нумера — пятьдесят злотней за ночь — прижимал к груди. — С пеной, с пеной… и с шампунью… На человека, следовало бы сказать, очень тощего и заморенного даже, Аврелий Яковлевич смотрел с невероятной нежностью, которая коридорного привела в великое смущение. Оттого и пены он плюхнул втрое против обычного. И шампуни. И совершил очередную попытку ретироваться, но вновь был остановлен. — Чего сладкого на кухне есть? — поинтересовался Аврелий Яковлевич, присев на краешек постели. — Эклеры. Воздушные трубочки со взбитыми сливками и цукатами, шоколадный пудинг, пудинг аглицкий классический, медовая коврижка со сливочно-клубничной пеной, сливовые меренги… Аврелий Яковлевич кивал головой, думая явно о чем-то своем. — Но наш повар с радостью приготовит все, чего вы пожелаете… к примеру, на той неделе в нумере останавливались молодожены… — коридорный надеялся, что голос его не дрогнул, — и он самолично готовил для них "Сладкую ночь". — Сладкую? Это хорошо… — Коржи-безе с грецкими орехами и фисташками, сливочно-ромовый крем и белый шоколад… украшения из засахаренных роз и карамели. — Очень хорошо… — Аврелий Яковлевич щелкнул пальцами. — Неси… эту твою ночь. — Но… — коридорный сглотнул. — Потребуется время… — Сколько? — Т-трое суток… белки должны закваситься… выходиться… — Трех часов хватит, — отрезал ведьмак. — И передай повару, чтоб сахару не жалел. Пусть ночь и вправду будет… очень сладкой. Сказал и засмеялся, и мышцы дернулись, толкая русалок в объятья друг друга. Ужасно! Оказавшись за дверью, коридорный перевел дух. Нет, работу свою он любил. И место, и постояльцев, которые представлялись ему этакими великовозрастными детьми, не способными обойтись без его помощи. А постояльцы, особенно постоялицы, ценили участие, благодарность свою выражая сребнями. И просьбы их были просты и безыскусны, и жизнь в гостинице текла своим чередом, неспешная и весьма благопристойная. А тут вдруг… Пожалуй, лишь сильнейшее душевное смятение, в котором пребывал коридорный, и оправдывало дальнейшие его действия. Нет, он, конечно, передал управляющему странную, почти невозможную просьбу. Пусть сам с поваром разбирается, который, как и все талантливые кулинары, мнил себя едва ли не главным в гостинице лицом… После разговора, укрепившись в своих намерениях, коридорный покинул гостиницу черным ходом и свистнул мальчишку, из тех, что вечно вьются в поисках подработки. Короткая записка и монетка исчезли в широких рукавах мальчишечьего пиджака… …угрызений совести коридорный, часом позже впустивший в святая святых молодого крысятника, не испытывал. Напротив, он почти уверился, что совершает деяние благое. Спасает невинного… …ну или что-то вроде того. Очнулся Гавел в ванне. В пене. Под внимательными взглядами десятка пухлых крылатых младенчиков, которые сжимали в руках луки и целились аккурат в Гавела. Пена пахла клубникой. Романтично горели свечи, расставленные на широком ванны бордюре, и отблески огня их ложились на медную кожу Аврелия Яковлевича. Гавел, тоненько взвизгнув, попытался было уйти под воду, но был остановлен. — Куда? — грозно поинтересовался ведьмак, схвативши пятерней за волосы. — Туда, — Гавел указал на воду, что проглядывала сквозь облака пены. — Туда всегда успеешь. И свечу под нос ткнул. Огонек накренился, вытянулся нитью, но не погас. А Гавел замер, зачарованный переливами его. — Руку! Вытянул. И провел ладонью по рыжему лепестку, который, против ожидания не опалил, но растекся дрожащим маревом по коже. — И вторую, — куда как мягче произнес Аврелий Яковлевич. — Огонь и вода — первейшее дело, когда в себя прийти надобно… вода смоет чужое, а огонь раны зарастит. Гавел поднял взгляд. — Сиди. Сидел, пока вода не остыла. И растворившаяся пена осела на стенках ванны серыми грязными хлопьями. Кожа сделалась белой ноздреватой, и Гавел опасался, что если тронет ее, то расползется она под пальцами. Свечи раскалили воздух, и Гавел пил его, горячий, обжигающий, но невероятно сладкий. — Ну все, буде, — Аврелий Яковлевич, в какой-то момент исчезнувший, вновь появился. — Вылезай. И сам же Гавела достал, подхвативши в подмышки. Поставил на коврик и полотенце махровое мягчайшее, сердечками и голубками расшитое, на плечи накинул. — Терпи. По первости кости всегда ломит… я-то помню, думал, что меня мачтой вовсе раздавило… помирать собрался… лежал, стонал… и ни одна падла водички не поднесла. А наш боцман, та еще крыса, прими душу его, Вотан, все приходил да посмеивался, мол, упертый я, не желаю с очевидным примириться. Так какое ж оно очевидное? От как на пятый день-то крысы ко мне вышли и водицы принесли, тут-то я и понял, что не в мачте дело… Он растирал тело Гавела, которого и хватало лишь на то, чтобы поскуливать под крепкими ведьмачьими пальцами. Они тянули, крутили, сжимали, словно наново лепили. — Вот так… еще немного и на человека похожим станешь. Полотенце полетело под ванну, а Гавелу протянули халат, тоже махровый, розовый и с голубочками. — Ну извини, — Аврелий Яковлевич хохотнул. — Какой нумер, такие и халаты… погоди, через пару годочков будешь сам выбирать, которые по вкусу. Идти-то можешь? — Д-та… — из горла вырвался сип. — Ага… ну тогда пошли, — ведьмак приобнял Гавела. — Давай, давай, не ленись. Ты парень крепкий, даром, что тощий… припозднился, конечно… да и ладно… сколько тебе? — Сорок семь… — Ну… я в тридцать девять очнулся… говорят, чем позже, тем оно и крепче… а в тебе силы изрядно… иные опытные после мертвяцкого круга сутками пластом лежат, ты ж ничего… стоишь… и вон, сейчас накормим тебя, глядишь, легче жить станет. Гавел шел. Он слабо понимал, что с ним происходило и происходит, но стоило закрыть глаза, как вставало перед ними лицо женщины, столь прекрасной, что… — Не торопись, — одернул Аврелий Яковлевич, — до нее мы еще доберемся. Сначала тебя в порядок привести надобно. Он усадил Гавела за стол. А на столе возвышалось нечто огромное, щедро украшенное белыми бантами и сливками. — Сладкое — очень полезно, — ведьмак отрезал кусок и поставил перед Гавелом. — Ешь. Ел. Поначалу потому, что надо есть. Потом пришел голод и такой зверский, что Гавел вяло удивился — никогда-то прежде, даже перебиваясь с овсянки на постный кисель, он этакого голоду не испытывал. — Вот и ладно… вот и умница, — Аврелий Яковлевич сгребал масляные розы ложкой, и Гавел только и мог, что рот открывать. Голод не утолялся. И Гавел испугался, что сейчас лопнет, но так и останется голодным… — Пройдет. Потерпи. От торта осталась едва ли половина, когда Гавел ясно осознал, что не способен больше проглотить ни кусочка. — Все? Ну ты… — Аврелий Яковлевич, сняв сахарного голубка, сунул его в рот и захрустел. — Слабый… замученный… рассказывай давай… — Что? Голос вернулся. А с ним усталость, даже не усталость, а престранное ощущение, что его, Гавела, пропустили через мясорубку, а после собрали по кусочкам. — Все, дорогой мой… с самого начала… И Гавел, сонно моргнув, — комната вдруг сузилась до глаз Аврелия Яковлевича, которые, вот диво, были разного цвета. Левый зеленый, а правый — карий… или наоборот? Как ни силился Гавел разглядеть, не удавалось… Но говорить он говорил. Про детство свое… про старуху, тогда она еще не была старухой, а матерью… про отца, слабого и пьющего… про братьев своих, которые появлялись на свет, но жили недолго, вскоре переселяясь из старого дома на местное кладбище… про скандалы… про то, как хирела, приходила в запустение отцовская лавка… про соседок, с которыми матушка перессорилась, а били Гавела. Не соседки — дети их, сбивавшиеся в стаю. Он пытался давать отпор, но не получалось… …про свой побег из отчего дома в пятнадцать лет… про Познаньск и грузчиков, среди которых подвизался… про университет, куда попал случайно, но остался, одержимый новою мечтой — стать ученым человеком. Про мытье полов и подсобные работы на кухне… про учебу, что Гавелу нравилась, хотя и давалась непросто… …про первую его статью, пустую, о работе попечительского комитета и приютах сиротских… о том, что отметили ее… и про статьи иные, за них платили гроши, но Гавел собой гордился. Про то, как вернулся в отчий дом, желая похвастать тем, чего достиг… Не перед кем. Отец умер, а мать, уже как-то в старуху превратившаяся, вцепилась в Гавела клещом. Пришлось лавку продать за гроши, а дом и того дешевле… она же жаловалась на здоровье… и услал лечиться на воды. Мать все-таки. Рассказывал и про "Охальника", где платили прилично, и про собственные вялые попытки жизнь обустроить хоть как бы… и про то, что устал он… — Вот оно как, — Аврелий Яковлевич подсунул очередной кусок торта, который Гавел принялся есть руками. Он снова был голоден. — Ничего… — Что вы со мной сделали? — спросил Гавел, потому как устал уже бояться. — Я? Помог силе выбраться. — Какой силе? Аврелий Яковлевич сел, скрестивши руки на груди. — Обыкновенной, — он дернул себя за бороду. — Той, которая тебе от матери досталась… колдовка она… а ты — ведьмак. Колдовка? Ведьмак? Странное он говорит. Аврелий Яковлевич поднялся. — Дар, он разным бывает, особливо у женщин… люди говорят про светлый и темный, но это неверно. Свет и тьма в каждом имеется, и только от человека зависит, чего в нем больше будет. А дар же… это сила. Много ее, мало — дело третье… но одна сила рождается от собственной души человеческой, сути его, а другую он от мира берет. И ладно, ежели от солнца или воды, от земли, огня. Но такую силу взять умение надобно. Куда как проще из иной живой твари вытянуть. Гавел потрогал себя за руку. Он — ведьмак? — Вот она и тянула. Скандалить любила, это верно… ей-то с криком сил прибывало, а вот от иных людей, так напротив… отец твой, верно, язвою мучился? И почечными болями? Печень пошаливала? Да и сам весь больным был? Гавел кивнул. Он ведьмак. А старуха — колдовка… странно… она просто старуха. Склочная. Занудная, но… — Не веришь? — Аврелий Яковлевич уселся напротив и пальцы в сахарной трухе облизал. — Это зря… такая колдовка — навроде упыря. Частенько она и сама не понимает, чего делает. Точнее понимает, что когда рядом кому-то плохо, то ей, напротив, хорошо. Вот и пытается делать так, чтобы все время плохо. А главное, примучают они человека, заморочат, вот бедолага и терпит, день за днем, год за годом, пока вовсе в могилу не сойдет. Тебе еще повезло. — В чем? Везучим Гавел себя не ощущал. Выходит, что мать его… и дети… братья, которых хоронили… и отец с его постоянными жалобами, кашлем кровавым… — Живой остался, — жестко произнес Аврелий Яковлевич. — И правильно мыслишь. Прочих-то она высосала… Гавел обнял себя, пытаясь справиться с дрожью. Ложь. Зачем ведьмаку врать? — Тебя вот оставила… — Аврелий Яковлевич премерзко ногтем по столу постукивал. — Сила в тебе немалая, да только матушка твоя не давала ей подняться… и до самой бы смерти не дала бы. А там, глядишь, и новую жертву нашла. — После смерти? — После твоей, дорогой мой, смерти. Ешь, давай. А то глядеть тошно, кости одни… но ничего, как говаривал мой наставник, были бы кости, а мясо уже нарастим. И Гавел, отбросив стеснение, снял масляную розу, сам удивляясь, куда в него столько-то лезет. — Самая крепкая магия на крови оттого, что через кровь чужую жизненную силу вытянуть проще простого. Одно, что у голубя каплю возьмешь, у кошки — две, а вот с человека крепко поиметь можно. Ему богами бессмертная душа дадена, и ежели исхитриться, добраться до этой души, то и обретет ведьмак или колдовка источник собственный, не то, чтобы вовсе бездонный, но такой, которого надолго хватит. К счастью, связать душу очень непросто… Аврелий Яковлевич замолчал, явно раздумывая о чем-то своем. Он водил заскорузлым пальцем по скатерти, по вышитым на ней сердечкам и розам, а Гавел жевал, не смея прерывать его, наверняка, важные мысли. — Ты спрашивай, спрашивай, а то ж изведешься весь от любопытства, — разрешил Аврелий Яковлевич, распрямляясь. — Я… и вправду ведьмак? — Ну… не ведьмак пока, ведьмачок недокормленный. — А как вы… откуда… — Гавел замолчал, кляня себя за косноязычие. — Оттуда… вона, твоих рук дело? — на стол лег "Охальник" с последнею статьею и снимками. — М-моих… — Чего краснеешь, как монашка в мужской бане? Сам знаю, что твоих… и ведь не первая статейка-то… Гавел голову в плечи вжал, морально смиряясь, что и ведьмаки биты бывают. — Экий ты… затюканный, — с непонятною печалью произнес Аврелий Яковлевич. — Совсем она тебя выела. Я ж не о том, бедолажный. Мне бы еще того разу, когда ты в саду моем прогулялся, задуматься, как это у тебя вышло… удачливый ты больно. И в каждую-то дыру пролезешь, и охрана тебе не помехою… и полог мой пробил… — Я… амулетом. — Амулетом он, — Аврелий Яковлевич хмыкнул. — Знаешь, куда амулеты свои засунь? Вот, вот, именно туда… это я фигурально выражаясь. Плох тот ведьмак, чье колдовство на амулет взять можно. А я, чай, не из недоучек… — Я не… — Стихийный выброс силы. Бывает такое в минуты душевных волнений. Поверил, что амулетик тебе поможет, вот и… помог на твою бедовую голову, — тяжелая рука Аврелия Яковлевича пригладила взъерошенные волосы Гавела. — Ничего. Теперь-то я за тебя возьмуся… Прозвучало как-то не сильно обнадеживающе. И Гавел, жалобно вздохнув, указал пальцем на челюсть, которая по-прежнему лежала на краю стола. — А… — Бэ, — ответил Аврелий Яковлевич. — Еще один упрямец… был ведьмаком при дворе Миндовга… и пропал. Так оно редко бывает, чтобы ведьмак пропал бесследно. Мы-то народ беспокойный, сам увидишь… и не живым, так мертвым… а этот исчез, будто и не было никогда. Он взял кость на ладонь и погладил. — В серебряном гробу похоронили… а это, я тебе скажу, уважение. Гавел кивнул, соглашаясь, хотя сам он бы от этакого уважения предпочел бы отказаться. — Но по серебру я его и нашел. Этакий-то клад, да чтоб без сторожа? Невозможно, — Аврелий Яковлевич кость баюкал на ладони. — Вот и открыл мне… правда, поначалу все горшки с монетами норовил подсунуть, хельмово отродье… но потом и к серебру непокойному вывел. Он говорил и гладил. И почему-то вид кости, какой-то желтовато-бурой, с темными осколками зубов более не вызывал отвращения. Напротив, в той бережности, с которой Аврелий Яковлевич с чужой челюстью обходился, было что-то очень правильное, чему Гавел пока не находил объяснения. А ведьмак и без слов понял, кивнул. — Тоже чуешь… с мертвыми-то оно по-всякому бывает. Иных принуждать приходится, но под принуждением особого толку не добьешься и сил истратишь немеряно. Лучше, чтоб по-хорошему… его вот сожгли живьем. И она до последнего не позволяла ему умереть…кости с мертвоедами похоронили, небось, думала, что ничего-то не останется. Аврелий Яковлевич бережно положил кость на блюдце и белой салфеткой укрыл. — Осталось… немного, конечно, но хватило. — И я… — Ты в руки взял предмет, на котором не одно заклятье лежит, вот силу к силе и потянуло. Молодец, что выстоял. — А мог бы… Гавел вспомнил черноту под ногами. — Мог бы, — спокойно ответил Аврелий Яковлевич. — И вы специально! — А то! — А если бы я… — Похоронил бы с почестями. Могилка. Памятник. Поминки опять же… — Шутите? — Шучу, — Аврелий Яковлевич руку подал. — Пошли, дорогой мой. Не надо думать о том, чего было бы, кабы да если б… оно так совсем до дурного дойти можно. — Куда это вы меня ведете? — К кровати… Кровать под розовым балдахином заставила Гавела вспомнить ту давешнюю сцену, подсмотренную им через окно. — Я… я не хочу к кровати! — он слабо трепыхнулся, но ведьмак держал крепко. — Конечно, хочешь. Спать-то где-то надо… или ты на полу собрался? На коврике у двери? Кровать приближалась. А халат, к слову, женский, почему-то сползал. — Ну не упрямься, — продолжал увещевать Аврелий Яковлевич, оный халат стягивая. — Нельзя спать в одежде… И попросту вытряхнул Гавела из одежды, в постель засунул и подушечку поправил. Одеялом укрыл по самые глаза. — Отдыхай. Завтра у нас с тобой непростой день будет. Гавел послушно закрыл глаза. Что бы ни было завтра, до него еще дожить предстояло… …Евдокию украли прямо у старых конюшен. Глупо получилось. Да она и не занята на съемках, и вообще пребывает в статусе весьма сомнительном, и всякий раз, когда ловит на себе взгляд Клементины, об этой неопределенности вспоминает и смущается, но смущение Евдокия преодолевает. И намеков, что, дескать, ей бы иное занятие найти, к примеру, в парке прогуляться, не слышит… прогуляется, потом, когда вся эта мутная история с зеркалами и призраками разрешится, а пока Евдокия будет за сестрицею приглядывать. А то больно осмелела эта сестрица. До конюшен Евдокия дошла. Перехватили на входе, мальчишка подлетел, сунул записочку, что, мол, ждут Евдокию с очень важной информацией по одной интересующей ее персоне. Кто сунул? А дядька какой-то… какой? Обыкновенный. В общем, испугаться она не испугалась. И любопытство неуместное проявила, понадеявшись на револьвер, с которым не расставалась… оно, конечно, револьвер — всегда аргумент веский, но тот, кто похищение затеял, оказался личностью продуманной. До револьвера Дусе дотянуться не дали. Стоило за конюшни завернуть, на старый каретный двор, который после перестройки так и остался каретным двором, но уже подновленным, как Евдокию окликнули. Она и обернулась. А в следующий миг в лицо вдруг дыхнули белой ванильной пылью. Евдокия чихнула… и голова вдруг кругом пошла. Ноги сделались мягкими, и Евдокия упала бы, но не позволили, подхватили на руки, захлопотали… она понимала, что ее похищают, но ничего-то не была способна сделать. Евдокия видела черный экипаж, самого обыкновенного виду, подобных на каретном дворе было несколько. Видела четверик лошадей и человека в ливрее, дверцы распахнувшего. Хотела закричать, но губы онемели. Ее бережно уложили на диванчик и прикрыли плащом. — Так оно лучше будет, панночка Евдокия, — раздался смутно знакомый голос. — А то больно вы прыткая. В экипаже пахло все той же ванилью. Или это Евдокия просто утратила способность иные запахи различать? Она закрыла глаза, велев себе успокоиться и досчитать до десяти. — Не притворяйтесь спящей, панночка Евдокия, — ее легонько шлепнули по щеке, и удар этот несильный, но весьма обидный Евдокия ощутила. — Я точно знаю, что пыльца болотной лилии лишает человека сил, но не разума. Вы пребываете в ясном сознании… достаточно ясном, чтобы Ирженин камень не потемнел. Ирженин камень? Значит, везут в храм. Зачем? Ясно, зачем… жениться будут. Евдокия вспомнила первое похищение и того, неудачливого похитителя, который остался лежать на мостовой. Он, помнится, тоже о женитьбе говорил… — Удивлены? — Евдокию рывком подняли. — Мне кажется, так нам удобней будет разговаривать. Ах да, вы говорить не способны, но это ненадолго… погодите минут десять… Замолчал. И пальцем отодвинул шторку, впуская какой-то чересчур уж яркий дневной свет. Евдокия зажмурилась и застонала: больно. — Хорошее средство. Жаль, что дорогое. Но для вас, панночка Евдокия, мне ничего не жаль. Выпейте, — флягу прижали к губам и наклонили. Евдокии пришлось глотать горький травяной отвар, чтобы не захлебнуться. Но как ни странно, полегчало. — В-вы… в-вам… — Видите, говорить уже способны. Губы онемевшие, язык тяжелый, распухший, еще немного и Евдокия им подавится. Она трогает этим чужим языком зубы и щеки, но прикосновений не ощущает. Руки бессильны. И ноги ватние. И сама она, словно кукла, мокрой шерстью набитая. — Если… вы думаете… что вам… — говорить тяжело, но Евдокия говорит и пытается пальцами шевелить, кровь разгоняя. — Сойдет с рук? — подсказал пан Острожский. — Конечно, сойдет. Вы, панночка Евдокия, при всем моем уважении, в некоторых вопросах на удивление наивны. Когда брак будет заключен, я получу полное право распоряжаться как вашим имуществом, так и вами… Он выглядел весьма довольным собой. Мерзкий человек. Не зря он Евдокии с первого взгляда не понравился. А выглядит почти порядочным. Одет по моде: полосатые штаны, до того узкие, что еще немного и лопнут, полосатый жилет из кармана которого свисает толстая цепочка с дюжиной брелоков, широкий пиджак с чрезмерно длинными рукавами, вновь же полосатый. На ногах — узконосые белые штиблеты. На голове, прикрывая раннюю плешь, которой пан Острожский несколько стеснялся, шляпа с узким шнурочком. Волосы уложены. Усы напомажены. Бачки подстрижены аккуратно, а подбородок выскоблен… но чем-то, быть может, этой вот полосатостью, напоминает пан Острожский крупного колорадского жука. — Что ж вы упрямая-то такая, а Евдокиюшка? — поинтересовался он, когда Евдокия отвернулась к окну. И потянулся, вцепился узкими пальцами в щеки, сдавил так, что рот сам собою некрасиво открылся. — Мы бы могли поладить… я ведь пытался… И вправду пытался. Приносил хризантемы и шоколад. Шутки шутил. Ручки целовал… Евдокия же о шахтах думала. — Шахт… нет? — Вот что вас интересует, — он руки убрал и платочком пальчики отер, не скрывая брезгливости. — Вы совершенно неправильная женщина, дорогая моя. Но вы ошибаетесь, шахты есть. Только вести разработки на них — полнейшее безумие… увы, Серые земли — не то место, где можно делать бизнес. Это он зря, при должном подходе бизнес можно вести везде. — Вы… мош-ш-шенник, — выговорила Евдокия не без труда. И кажется, ей удалось пошевелить мизинцем. — Как грубо, дорогая. И нет, разве я бы обманул вас? Вы бы получили свой пай… я — деньги… но вы оказались столь упрямы, что и свою маменьку переубедить сумели, а она — иных моих клиентов. И это очень нехорошо. Просто-таки непорядочно с вашей стороны. Я так много потратил, готовясь к нынешнему делу… а что в результате? Появилась какая-то наглая девка, которая… Он стиснул платок в руке и Евдокию одарил улыбкой, от которой к горлу тошнота подкатила. А может, не от улыбки, но от понимания, что с этим ничтожеством Евдокию вот-вот узами брака свяжут? Нет, развод получить возможно. Особенно в нынешнем случае, когда будет иметь место факт принуждения… и маменька не останется в стороне, и Лютик… Лихо… — Вы меня очень расстроили, Евдокиющка. Поначалу. А после я взглянул на это дело с другой стороны. Вы не замужем, я холост… чем не партия? Объединяем судьбы, а заодно и капиталы, но вы вновь изволили упрямиться. Пришлось брать дело в свои руки. — И надеетесь, что у вас получится? — Уверен, что получится. Он выглядел до отвращения самодовольным. И Евдокия не удержалась. — В прошлый раз вы тоже были уверены. — Увы. Но теперь у меня опыт имеется… и кое-какая информация. На кого вы рассчитываете? На маменьку? У нее, если не ошибаюсь, большие проблемы со здоровьем. На отчима, который оные проблемы решить пытается? И решит. Вот-вот отправит свою дорогую супругу в Пресветлый лес. Ваша сестрица, думаю, отправится вместе с ним… вряд ли он оставит дочь без присмотра. Что же до вас, Евдокия, то… вы ведь не захотите, чтобы ваша дорогая маменька от этой поездки отказалась? Больную женщину беспокоить… это нехорошо… вы ведь так самостоятельны… Издевается. И если он говорит правду, то… …маменька больна. …и Лютик приехал в Познаньск явно не для того, чтобы за Евдокией присматривать… …развод займет время… может затянуться на полгода, а то и дольше… маменька уезжать не захочет, пока все не разрешится… а если это ее убьет? — Вижу, вы все прекрасно понимаете. Пан Острожский широко и радостно улыбался, поблескивая золотым зубом. — Я с вами и без помощи посторонней справлюсь, — сказала Евдокия, морщась: голова все еще кружилась, а тело не слушалось. — Да, конечно… не исключаю… вы — женщина решительная, я бы сказал, чрезмерно решительная. А потому рисковать я не намерен. Как только брак будет заключен, мы обратимся к одной милой даме, моей старой знакомой, которая избавит вас от излишней строптивости. Уверяю, вам оно лишь на пользу пойдет. Он наклонился и провел пальцами по Евдокииной шее. — Полчаса и вы преобразитесь… — Чтоб тебе… провалиться… К сожалению, проваливаться пан Острожский явно не собирался. Напротив, он пересел, оказавшись слишком уж близко к Евдокии, обнял, прижал к себе и дыхнул на ухо мятою. — Уверяю, вам понравится. Вы будете любить меня безоглядно. А я постараюсь стать хорошим мужем. — Думаете, никто не заметит? — Приворот, может, и заметили бы, а так… ваша маменька так долго мечтала выдать вас замуж, что, наверняка, обрадуется. Ваш отчим, возможно, и заподозрит неладное, но вряд ли рискнет здоровьем обожаемой супруги… ваша сестрица не пойдет против воли отца… — Вы сволочь! — Уверяю, очень скоро ты, милая моя невеста, изменишь свое мнение. Экипаж остановился. — Прошу, — пан Острожский вновь флягу протянул, помог напиться и рот платочком вытер. От платочка резко неприятно воняло туалетной водой. — Ну же, Евдокия, не упрямьтесь. У вас все равно сил не хватит сбежать… Его правда. Встала она с трудом. А в храм, небольшой, пребывавший в некотором запустении, пан Острожский ее на руках внес. Сам же одел на голову Евдокии веночек из белоцвета, лентами перевитого. И ленты эти расправил. Он притворялся таким заботливым, а Евдокия задыхалась от бессильной ярости. — Кто? — Что? — пан Острожский бросил на блюдо перед статуей Иржены-заступницы пару медней. — Кто вам… про маму… — А… один крайне предприимчивый юноша, которому очень нужны были деньги… — Грель. — Какая разница, дорогая моя? Скоро тебя перестанут волновать подобные проблемы… идем… Он увлек Евдокию за собой. Храм был небольшим. И древним. В своем нынешнем странном состоянии Евдокия чувствовала его… тяжесть каменных стен, снаружи укрытых шубой дикого винограда. Изнутри стены белили, и на круглых медальонах рисовали двенадцать картин сотворения мира… …и древо его… В полумраке белели статуи Иржены. И Евдокию несли мимо шести ликов богини. Заступница. Воительница. Мстящая. Милосердная с глазами слепыми от слез. Утешительница, которая глядит, казалось бы, в самую душу Евдокии, обещая… что? Дарующая надежду с тонкими свечами на неестественно широких ладонях. Свечей многие дюжины, и огоньки их дрожат, но не обрываются. — Идем, дорогая, после осмотришься, — пан Острожский злится. Неуютно ему. Страшно. Одно дело — людям лгать, и другое — богам. Иржена видит, и от нее не откупишься меднями. Он, верно, говорит, что потом, после свадьбы, отсыплет золота на нужды храма, и тем душу успокаивает. А может, и не говорит, может, нет у него никакой души, и все-то Евдокия выдумала. Остановились у белого алтарного камня, над которым висел простой медный колокольчик. Звук его разнесся по храму, и огоньки задрожали… …нет надежды. Почти нет… жрец не имеет права связывать судьбы против воли… — Кто ищет милости богини? — жрец выступил из-за ширмы, которая почти сливалась со стеной. Он был молод. И тоже нервничал. Оглядывался на дверь, которую пан Острожский предусмотрительно запер. Жрец то и дело вытирал ладони о полы бирюзового своего одеяния и трогал вышитых на нем голубей. — Мы ищем, — ответил за двоих пан Острожский и скривился. — Для чего? — Чтобы просить богиню в милости своей связать две судьбы воедино, — он даже поклонился, забыв, правда, снять шляпу. И жрец поморщился, но замечание проглотил. — Я не прошу, — сказала Евдокия. Пан Острожский сдавил руку, предупреждая, что следует молчать. Но молчать Евдокия не собиралась. — Этот человек — преступник… — Дорогая, — пан Острожский закрыл ей рот. — Поверь, что здесь это никому не интересно… преступник, жертва… все проплачено. И жрец отвернулся, покраснев. Проплачено. Подготовлено. И Евдокии остается смириться? Ну уж нет! Евдокия смиряться не собирается. Жаль, что единственное, на что она еще способна — укусить пана Острожского… — Осторожней, дорогая, — он руку отдернул. — Этак и без зубов остаться недолго. А потом, наклонившись к уху, пообещал. — Скоро ты, Евдокиюшка, сапоги мне вылизывать будешь и при том от счастья мурлыкать… — Гм… — жрец вытащил из-под алтаря массивную книгу в кожаном переплете, чернильницу и стальное перо. — Прошу жениха положить руку на камень… Пан Острожский представился громко. И недовольно глядел, как жрец пишет, а тот не торопился, тщательно выводя каждую букву. — Если будет суд, то записи станут проверять, — пояснил он. — Не хватало, чтобы из-за описки брак признали недействительным. Этакий аргумент пан Острожский счел достаточно веским… — Теперь невеста… Евдокия убрала руку за спину, понимая, что ничего-то этим глупым, детским сопротивлением не изменит. И пан Острожский с радостью руку сдавил, едва ли не выломал. — Ну же, дорогая, проявите благоразумие, — оскалившись, произнес он. И прижал Евдокиину ладонь к камню, который начал медленно нагреваться, меняя цвет с белого на красный… а потом на синий. Жрец, писавший под диктовку пана Острожского, перо отложил, книгу закрыл и под алтарь убрал. — К сожалению, — сказал он безо всякого сожаления, — я не могу заключить этот брак. — Что? Евдокия руку с камня на всякий случай убрала. — Дело в том, что панночка… панна Евдокия уже состоит в браке… — Что?! — с Евдокией, конечно, за последнее время много всякого произошло, но вот замуж она точно не выходила. Или… Она посмотрела на кольцо. — Именно, — подтвердил догадку жрец. — Заговоренный перстень. Семейный, полагаю… позвольте взглянуть? Евдокия руку хотела убрать, но пан Острожский не позволил, вытянул и кольцо дернул. — Да… определенно… очень старый… их делали для помолвки… полагаю, чтобы у невесты не было возможности передумать. — Помолвка или брак? — пан Острожский злился. — Помолвка, но силу она имеет истинного брака. Такие помолвки разрываются в случаях исключительных… — Как снять? — кольцо он, слава богам, в покое оставил, но как-то нехорошо стал на палец Евдокии поглядывать. — Никак, — жрец развел руками. — Кольцо — это материальный символ, даже если каким-то чудом снимете его, на ауре панны останется печать. И камню того будет достаточно. — Жаль, — сказал пан Острожский, но кольцо оставил в покое. — Очень-очень жаль… И на Евдокию посмотрел. А она вдруг четко осознала: не отпустит. Живой — точно… — Умная деточка, — пан Острожский перехватил ее за талию. — На свою беду… а ведь чуял я, что не доведет тебя этот офицерик до добра… но тянул, ждал… ничего, где одно не получилось, другое выйдет… Он уходил из храма, и белесые статуи Иржены смотрели ему в спину. Не вмешивались. Да и то, богам ли дело до земных забот. Экипаж стоял у храма. — И что теперь? — поинтересовалась Евдокия, бессильно повиснув на руках похитителя. …жаль, револьвер изъяли. Но ничего, как-нибудь… на револьвере мир клином не сходится. — Ничего, дорогая, — пан Острожский со злостью дверцу открыл и Евдокию в карету толкнул, да так, что она едва не упала. — Аккуратней, панночка, ваше личико мне еще надобно целым… Это Евдокия тоже запомнит. Посадил рывком. И схватив за кружева, тряхнул так, что Евдокиина голова о стенку ударилась со звуком премерзким, глухим. — Это вам авансом, панночка Евдокия, за все мои беды, — сказал он, кружева расправляя. — Ничего. Я уж позабочусь о том, чтоб вы сполна рассчитались… Сволочь. И без револьвера жить все-таки грустно… — А вашего вопроса касательно, то… все просто. Мы наведаемся к моей знакомой, а потом — в банк, где вы, панночка Евдокия, обналичите счета. Конечно, получу я много меньше, нежели рассчитывал. Но, полагаю, вам не откажут и в небольшом займе… этак тысяч на сто злотней… или на двести? Посмотрим. Вы сами с готовностью сделаете для меня все возможное и невозможное. — Вас найдут. — Это навряд ли. Я, панночка Евдокия, вовсе не такой дурак, каковым вы меня полагаете. Я сегодня же Гданьск покину, а завтра-послезавтра и королевство. С состоянием везде устроиться можно будет. Ваши же родичи, полагаю, будут заняты вами. Вы внезапно заболеете и к моему преогромному сожалению, скончаетесь… дней этак через четыре-пять… что такое деньги, когда погибает родной человек? — Вы рассчитывали меня и… — Не сразу, панночка Евдокия. Думаю с полгода мы бы с вами прожили, а то и поболе… здесь мне ни к чему было бы внимание привлекать. …но убил бы. Через год или два, когда живая покорная игрушка надоела бы… — Не переживайте, Евдокиюшка, — пан Острожский премерзко усмехнулся. — Зато умрете вы совершенно счастливым человеком, уж я постараюсь. Он замолчал. И молчание это длилось долго. А экипаж катился. Гремели колеса по мостовой. И там, за стеночкою, жил Гданьск… до Евдокии доносились голоса людей, и лошадиное ржание, и иные звуки, обыкновенные для городских улиц. — Не надо, панночка, — покачал головой пан Острожский. — Вы, конечно, можете закричать или иную какую глупость совершить, но поверьте, вас не услышат. Уж я позаботился о такой мелочи, как правильная карета… и дверцы ее открыть могу лишь я. Попробуйте. Отказываться Евдокия не стала. Попробовала, но сколь ни нажимала она на витую позолоченную ручку, дверца оставалась запертой. — Видите? — Вижу. — Смиритесь уже. И не вынуждайте меня прибегнуть к иному средству… Он достал револьвер, тот самый, Евдокиин, верно служивший ей столько лет. И странно было видеть его в чужих руках, странно думать, что пуле, из этого револьвера выпущенной, безразлично, в кого лететь, в бывшую ли хозяйку, в ее ли врагов… — Вот так-то… Экипаж вдруг остановился. — Чего творишь! — донесся визгливый голос возницы, в котором Евдокии послышался страх. — Руки убери! Убери руки! Заржали лошади, попятились. А пан Острожский с легкостью перекинулся к Евдокии и, приобняв ее, ткнул револьвером в бок. — Смирно сиди, — велел он. Дверцу кареты не распахнули — выдрали. — У нас гости, дорогая, — пан Острожский вдавил револьвер в самые ребра. — Незваные и настырные… что ж, иные гости бывают на удивление к месту. Садитесь, дорогой. Прокатимся. Лихослав втянул воздух и глухо зарычал. — А вот коней пугать не надобно. Вдруг понесут? Тут же город, люди… до беды недолго. — Лихо… — Сядет и поедет с нами, — пан Острожский руку повернул, так, чтобы револьвер был виден. — А то еще овдовеет во цвете лет. Полагаю, это в его планы не входит, нет? Лихо тряхнул головой. И сел. Спину выпрямил, руки на коленях сложил, и Евдокия против воли уставилась на них. — Трогай, — крикнул пан Острожский. — А я вам, панночка, удивляюся… вокруг вас столько людей достойных, а вы себе выбрали… …крупные ладони стали еще больше. А пальцы сделались короче и толще. Ногти почернели, вытянулись. — Нелюдя… как есть нелюдя… Лихослав молчал, не спуская с пана Острожского внимательного звериного взгляда, под которым пан, надо полагать, чувствовал себя крайне неуютно. Ерзал. И револьвером тыкал, тыкал… — И ведь заметьте, панночка Евдокия, до чего несправедлив мир! Будь он простым человеком, скажем, пекарем там или кузнецом, его бы мигом ликвидировали… или нет, как правильно говорить? Зачистили, да? Точно, зачистили… Выдранная дверца осталась где-то на дороге, а из дыры тянуло рыбным духом… и мясным… и еще, кажется, свежим хлебом, и значит, карета катилась мимо местного рынка… …а после свернула к набережной. …оттуда одна дорога, которая ведет к королевской резиденции. Нет, имелись и иные, проселочные, но на них подобная карета была бы весьма приметна. — А князь-волкодлак живет себе и горя не знает. Многих уже сожрали? — Вы будете первым, — ответил Лихослав и улыбнулся, широко, так, чтобы длинные нечеловечьи клыки видны стали. — Ну это навряд ли. А вот я за волкодлачью шкуру мог бы и премию стребовать… как сознательный гражданин. Но увы, не судьба… очень вы ей нужны… для чего — не спрашивайте, сама расскажет… — Лихо! — Ничего он не сделает, Евдокиюшка. Видишь ли, волкодлаки с оборотнями в чем-то схожи… волчья кровь… однолюбцы страшные… уж если выберет подругу, то одну и на всю жизнь. Романтично! Но неудобно, очень неудобно… Лихослав не ответил. И Евдокиин взгляд поймал, только улыбнулся неловко и руками развел: мол, и сам не думал, что так выйдет… а кто думал? Но главное, как теперь быть-то? Пан Острожский, окончательно уверившись, что ничего-то ему не угрожает, Евдокию к себе прижал, погладил по шее. — И пока вы со мной, ваш нелюдь сделает все, что ему скажут… — Он человек. — Ой, да бросьте вы… человек… это до первого полнолуния… или до второго… а там однажды проснетесь в кровати с волохатой тварью. А она еще и в кровище будет, после охоты-то… и добре, когда не на вас охотится станет. Вам-то, панночка Евдокия, ничего не грозит, раз уж подругою выбрал… а вот прочим-то людям с вашей любови может всякое случится… но что нам за дело до прочих людей, верно? Карета меж тем свернула на знакомую дорогу. И сомнений не осталось: путь пана Острожского лежит к Гданьской королевской резиденции… — Вы многое о волкодлаках знаете, — заметил Лихослав, пряча руки за спину. А желтизна глаз его гасла. — Откуда? — Да случалось встречаться… — Не на Серых землях часом? — Там, — пан Острожский вдавил револьвер так, что дышать стало тяжело. — Презабавные твари, не люди, но и не волки. И главное, думают, что самые быстрые, самые хитрые… я троих повстречал, хорошая получилась шуба, теплая… — И долго вы на Серых землях пробыли? — Лихослав постепенно успокаивался, вот только спокойствие его было того плана, что сама Евдокия нервничать начала. Убьет ведь. Не сейчас, так позже… и ладно бы, пана Острожского не жаль, но… …вдруг да это убийство самого Лихослава переменит? — Я там родился, — пан Острожский погрозил пальцем. — Не шали. Ты ж еще не перекидывался ни разу, чтоб по-настоящему… слышал, про Острожский удел? Мое наследие. Усадьба наша там стояла… да и ныне стоит, Хельм ее не берет. Богатые были земли. Предки мои овец разводили… мануфактуры имели, шахты, опять же… и куда что ушло? Мы не воевали, мы мирно жили, сначала под Хольмом, потом — под королевскими стягами… что война? И от нее прибыток иметь можно… Он вздохнул и на миг маска его, человек веселого, не особо совестливого, но в целом-то весьма свойского, неплохого, соскользнула. — Серые земли сожрали наш род и наше состояние. Оказалось, что никому-то мы в королевстве не нужны… компенсация? Нам кинули гроши, какие-то пустоши пожаловали, и живите, как знаете… а многое было вложено в производство, в сами шахты… — Вы остались. — Не только мы. Многие поначалу оставались. Ведь не было ничего-то опасного… ну солнце ушло, так подумаешь… первые годы, дед сказывал, даже пшеница всходила. А уж жилы в шахтах и вовсе медью налились. Я видел учетные книги. Такой добычи отродясь не бывало… — Но потом появилась нечисть. — Точно… поначалу лесавки… потом криксы вдруг завелись, и главное, осмелели-то без солнца, в стаи сбиваться стали. Шахты им очень по душе пришлись. Шиши с шишинами вылезли… ну и навье поднялось с кладбищ… и чем дальше, тем хуже становилось… год от года. — Но вы не уходили. — Не уходили, твоя правда, нелюдь… скажу больше, прадед мой сумел с Хозяйкою договориться… Губа Лихослава дернулась. — Не нравится? Думаешь, сумеешь устоять перед ее-то зовом? Или надеешься, что здесь докликаться не сумеет? Не надейся, своего она не отпустит… Евдокия ничего не поняла, но почувствовала, что Лихо… нет, не боится, скорее уж опасается. …и глаза вновь наливаются волчьей желтизной. — Значит, и там жить можно? — Евдокия попыталась отстраниться, но была остановлена. — Сиди ровно, красавица, а то ну как ручка моя дрогнет? Можно… еще как можно… — Чем вы ей платили? — голос Лихослава звучал сипло. — А сам-то как думаешь? Дураками, которые приходят счастья искать. Благо, времена меняются, а дурни остаются. Хватало, чтоб договор блюсти. Мы Хозяйке кланялись, она нас берегла… так и жили… — И что изменилось? Лихо изменился. Менялся. Медленно, исподволь, и Евдокию страшило, что изменения эти не останутся незамеченными. — Ничего, — ответил пан Острожский. — Все по-прежнему. Усадьба стоит, братцу моему достанется… сестры, если повезет, найдут себе кого из улан залетных… а нет, то и будут при братце… я же понял, что жить там не способен. Солнца нет. Серое все вокруг, а мне праздника хочется. — За чужой счет? — А хоть бы и так, панночка Евдокия, хоть бы и за чужой, но… что я, не человек, что ли? Ответа Евдокия на этот вопрос не знала. Зато знала, что каблуки у туфелек ее — острые, с железными подковками, а ноги у пана Острожского — рядышком. И под полосатыми брюками его — тощие щиколотки, весьма к ударам каблуками чувствительные. — Ой! — сказал пан Острожский, подпрыгнув на месте. И рука с револьвером дернулась. Палец нажал на спусковой крючок. Выстрел бахнул, перекрывая гортанный рык Лихослава. Евдокия на всякий случай завизжала, поскольку девицам приличным, не отягощенным опытом похищений, в подобной ситуации предписывалось визжать… …а в волосы пану Острожскому она вцепилась исключительно из женской злопамятности… Он бился, силясь стряхнуть и Евдокию, и Лихослава, который навалился, прижимая пана Острожского к скамье. Руки с черными полукружьями когтей стискивали горло… — Отпусти, — сказала Евдокия, когда пан Острожский обмяк. Лихо не услышал. Он держал крепко и, склонившись к самому лицу пана Острожского, к разбитому его носу, вдыхал запах крови. Евдокия чувствовала и беспокойство, и радость, и предвкушение… — Лихо, — она положила руку на плечо. — Это я… Лихо, очнись. Он вздрогнул и отстранился, отпрянул почти. — Все хорошо, Лихо… — Я его… — голос хриплый, и глаза желтые. — Нет, он живой. — Я хотел ему в горло… зубами… И потрогал слишком длинные явно нечеловечьи клыки. — Мало ли, что ты хотел, — резонно возразила Евдокия. — Я вот тоже хотела… ну и что? Не слушай его… ты человек, Лихо. Понимаешь? Кажется, не поверил. А пан Острожский слабо застонал, и Евдокия с преогромным наслаждением пнула его. — Этого надо твоему братцу передать. Пусть разбирается.