– Ну а она-то что? – я все как-то пытался угомонить его. – Она что говорит?
– Она не говорит, а рыдает, обещается деньги отработать и вернуть. Но я сказал, что незачем суетиться, долги прощаем…
Валя писала еще долго, я эти письма видел. Соловей отвечал на них сам, потом отвечать вовсе перестал…
Как всегда, мы пили чифир в его туберкулезном бараке.
– Слышишь, политик, это тебя касается, – сказал Соловей и протянул мне конверт.
Писала подруга Вали, тоже со стройки, просила простить. Писала, что Валя почти на грани самоубийства, что отчим – мразь, негодяй, что деньги отнял насильно…
– Простим все же, Леха? – спросил я с надеждой.
– Я – не прокурор, пускай прощают те, кому за это деньги идут. У нас тут у самих горя невпроворот. Думала, что лагерник все стерпит, перебьется, раз такой невиданный случай – любовь в тюрьме? Хватит об этом, поэт. Освобожусь, зайду с подарком каким-нибудь, чаю попить…
– Соловей, a что за подруга такая у нее объявилась? – спросил я, что-то смутно соображая.
– Подруга как подруга, тоже известку по стенам раскидывает.
– Рыжая, – уточнил я.
– А ты откуда знаешь? – засмеялся Леха. – Тоже вроде как «твоя»?
– А кто ее знает, – отмахнулся я, – с этой писаниной пойди теперь разберись, кто – чья…
– Да, тоже история, – усмехнулся Леха, – не то чтобы очень странная, но забавная. Когда она в окнах напротив объекта появилась, я сразу понял, что это Гешкины дела. Только где он ее раскопал, – оставалось неясным… Потом один из шоферов передает записку для Безымянова. Сам знаешь, у нас тут шофера свои, как в Кремле. От кого, спрашиваю, записка, хоть знаешь? «Как не знать, – усмехается, – приятель твой, Гешка, всю Тюмень на ноги поднял, ищи, мол, рыжую Люду, на стройке работает. А где ее найдешь! Рыжих полно, строек тоже, ни за какие деньги бы не взялся, но тут, сам знаешь, сидит парень давно, и еще сидеть. Всякий раз думаешь – неровен час, сам в ваш загон попадешь, кто тогда поможет… Две недели после работы по всему городу колесил – нашел! Теперь вот напротив работает, все в окно смотрит. Девки-напарницы все ей завидуют, хоть и сидит, мол, парень, а стихи ей пишет, почитать выпрашивают, лихие, говорят, стихи…»
Леха посмотрел на меня задумчиво:
– Пиши, политик, у меня не получилось, может, Гешке счастье подвалит, масть пойдет…
* * *
Через несколько дней из барака усиленного режима (лагерной тюрьмы) сбежал один из блатных, то есть сбежал – громко сказано. Просто вырвался в обычную лагерную зону. Все недоумевали, – на кой хрен это ему понадобилось? И только я один, может быть, ему сочувствовал. Конечно, БУР – лучше карцера, но и там звереешь от тоски. В отличие от карцера, можно накрыться в сырой камере телогрейкой, курево разрешено, но хватает дня на три – лимит, а достать больше негде, вот и кукуй так полгода. Лагерная зона кажется свободой. Что только ни кажется свободой человеку, загнанному в вонючий угол! Так или иначе, сбежал этот парень из штрафной лагерной тюрьмы и где-то прятался. Искали его около полутора суток, выстраивали каждый час всю двухтысячную зону на очередной просчет, что-то горланили. Все медленно зверели – невыспавшийся конвой, взбаламученные начальники, застывшие в строю зэки. Только Лешка Соловей, Гешка Безымянов и еще несколько ребят не выражали негодования. После очередной переклички Лешка подошел ко мне: