Мандельштам не покончил жизнь самоубийством – его просто заморили в лагере. Лишив человека права на свободу, власти пытались лишить нас еще и права на последний выход из этой светлой жизни. Хорошо, конечно, указать, чтобы люди, находясь в тюрьме, жизнь без разрешения начальства не заканчивали, но при мне в 67 году, а не в какое-то сталинское время, выводили людей на расстрел из Лефортовской тюрьмы, выводили не террористов, не тех, кто «грабил лесом», а тех, кто был уличен в попытке частного предпринимательства. Но зеркала были запрещены под предлогом заботы о человеке, хотя заключенным выдают для каторжной работы топоры и пилы. А блатные боролись за кусочек запрещенного зеркала. Поначалу эта борьба вызывала у меня только ироническую усмешку. Но со временем я понял, что смешного-то, собственно, мало. Люди, которые годами не видят ни родных, ни близких, лишены возможности встретиться даже с собственным отражением… Да и что вся наша неподцензурная литература, все выставки запрещенных художников, все то, чем я жил до ареста, – разве это не попытки отыскать запретный кусок зеркала, очистить его от грязи и встретиться в этом зеркале глазами с самим собой хоть на минуту. А то ведь, куда ни глянь, везде воплощение трудового энтузиазма. Так что на воле даже в зеркало заглянуть многим страшно. А в лагерях зеркала запрещены. В центре зоны возвышался у нас соцреалистический плакат. Нарисован был какой-то дебил с потупленным взором, а рядом – не менее идиотического вида старший товарищ. Оба в комбинезонах цвета мышиного помета, и надпись: «Но помни, сын, что Родина и мать, и партия – понятия святые!» И становилось жутко от мысли, что со временем ничего и вправду не будешь помнить, и будет тебе казаться, что ты на одно лицо с этим самым дебилом. Правда, зеркало все же в нашей зоне было, но одно. Раз в десять дней заключенному не то чтобы разрешалась, но даже прямо указано было побриться. Страшной выглядела оборванная и съежившаяся очередь перед входом в «парикмахерскую». Стояли после работы по 3–4 часа и выходили с окровавленными лицами – выдавали лезвия, которыми не только щетину со щек, но и грязь с сапог соскрести можно было едва ли. Там было некое подобие зеркала, иссеченное и задрызганное, как лица, к нему на минуту обращенные… Блатные боролись за личный кусок зеркала, за личное лезвие, не только из желания свериться, жив ли еще, но из нежелания простаивать в унизительной очереди. Ежели находили у нас зеркала и лезвия надзиратели, то зеркала эти разбивали, лезвия ломали, а нас лишали свидания с родными сроком на год…