Это насторожило старика.
Погода установилась жаркая и сухая, было за тридцать градусов по Цельсию. Даже куры укрылись под навесом... А люди, распаренные и вялые, лениво передвигали ноги. Головная боль, слабость и какая-то противная дрожь во всем теле выводили Иннокентия из терпения. Он сидел в тени, безразличный ко всему, что происходило вокруг. Но надо было работать. Скоро его трактор врезался в плотную стену кукурузы. От трактора расходились волны горячего воздуха, словно круги от брошенного в воду камня. На руки, шею, грудь Иннокентия оседала бурая пыль, вместе с ручейками пота растекалась но всему телу.
Перед обедом к его полю подъехал Хитт. Иннокентий заглушил трактор и, не слезая с сиденья, поджидал хозяина.
— Ну как? — еще издали прокричал Леон, стараясь сдержать одышку.
— Все отлично, Леонтий Архипович.
— Поехали обедать. Только отдохну минуточку.
Крякнув, опустился на мягкий валок скошенной кукурузы. Когда прошла одышка, закурил.
— Старею, Иннокентий Михайлович. Неприятно сознавать, но ведь от этого никуда не уйдешь.
Хитт помолчал немного, спросил:
— Привыкаешь? К жизни здешней привыкаешь?
— Приходится.
— Жить везде можно, Иннокентий Михайлович. Жизнь в руках человека... А родина и тому подобные громкие слова, по-моему, условные понятия...
Каргапольцев не раз слышал от Хитта совсем-совсем другие слова, знал, что он тоскует по родному краю. А сейчас почему говорит не то, что думает? Видимо, эти слова хозяина специально для него, для Иннокентия.
— Хитрите, Леонтий Архипович?
— Нисколько, — поспешно ответил хозяин, отводя взгляд... Помнишь чудесные строки Данте: «Моим отечеством является весь мир»
— Не верю я, Леонтий Архипович. И Данте не верю: без родины нет человека. Есть скиталец, всем чужой и никому не нужный.
— Странно, Кеша, — хозяин как-то тепло, по-отцовски произнес его имя. — Мысли у тебя вроде и правильные, а поступки...
— В этом вся беда моя. Все время стремлюсь к родине, а ухожу от нее все дальше и дальше. Видно, не тем путем надо идти к ней. Другим надо было.
— Каким же?
— Путем борьбы.
— А что ты мог сделать? Подставить грудь под пулю — в этом я героизма не вижу. Плен во все времена на Руси считался позором. Помнишь муки князя Игоря: «О, дайте, дайте мне свободу, я свой позор сумею искупить...»
— Помню. А все-таки можно было выбрать другой путь, — произнес он задумчиво. — И уж, по крайней мере, после сорок пятого.
— А может, Кеша, это только сейчас тебе так кажется?
Иннокентий прикрыл глаза широкой ладонью. И глубоко вздохнув, произнес:
— Может, и так... Плен — это страшная мельница, которая перемалывает не только тело, но и душу человека. Я знал товарищей, отчаянных и смелых, но и они нередко отказывались от борьбы, опускали руки, впадали в состояние отрешенности...