Крик с вершины (Каинчин) - страница 50

За ягнятами сейчас глаз да глаз — в слякоть родились. От этого болезни могут пойти, зараза. С ними еще хватим лиха: половина отары только объягнилась. Вы не говорите, дети мои, что работы много. Это хорошо, что работы много. Плохо, когда ее нет. Если не работать, что другое тогда делать? С малых лет учила своих, наказывала; «Работайте, дети мои, работайте. Все от работы: и пища ваша, и одежда. Почет и уважение среди народа — тоже от работы. Вся жизнь ваша от работы». Так ли, не так — моя это мысль. Дети мои — народ грамотный. Может, и смеются надо мной, а может, и за правду считают. Не знаю, как у них про это в книжках написано, а мне жизнь подсказала. Я сама, с самого малолетства, как себя помню, то и делала, что работала.

Сколько мне тогда было? Наверное, совсем дитя еще… И тогда уже овечек пасла. Своих, собственных. Хорошо помню: двадцать две головы было. А одна — такая черноголовая, тонкокостная, худющая, как собака. Почему помню? Не знаю. Может, с той овечкой случай какой был?..

Родители наши тут же, в Чанкыре, у Синей горы жили. Две юрты стояли. Наша и дедушки Калапа. Я за отца Калапа и вышла, больше не за кого было. Постойте, постойте… К чему про отца Калапа-то? Не о нем я хотела сказать… Видите: напротив дверей с десяток лиственниц? Тогда подлесок был. Слышу я: с неба крик — «курлык-курлык-курлык». Какие-то страшные большие птицы нависли над овечками. Вот, думаю, заклюют их сейчас, унесут. И меня тоже. Ох, испугалась! Что делать? Натянула шапку покрепче на уши, сверху еще полой шубейки голову прикрыла, и бегом… «Кыш! Кыш! — кричу. — Не трогайте моих овечек!» Как сейчас, себя вижу: бегу, падаю, голову ручонками закрываю, поднимусь, снова бегу. Смотрю — птицы те страшные среди моих овечек ходят. Тут я осмелела и, себя не помня, — на них. Птицы засуетились, закричали — «курлык-курлык-курлык!», крыльями большими замахали. Я голову между кочек сую. Вот, думаю, начнут клевать. А крылья у них так и хлопают — «шу-шу-шу», аж ветром меня обдувает. И вдруг все стихло. Откинула с головы подол шубейки, шапку сдернула, гляжу — целы мои овечки! Ягненок был, сирота, с кулачок, и он целехонький, травку щиплет. Себя ощупала — цела!.. Это я журавлей испугалась. Вот и посудите, сколько мне лет было. А я уже работала.

И еще помню… Овцы мои в кучу от жары сбились на солнцепеке. Возле того же подлеска. Голову мне, что ли, напекло, в глазах все кружилось, мельтешило, рябило. Показалось, задремала я даже. Смотрю, собака ко мне подбежала. Близко так. Серая с рыжинкой, необлезлая, несмотря что лето. Худющая-худющая. А хвост у нее длинный и висит между задними ногами, будто она на хвосте едет. Живот вроде к спине прилип. Чья собака? Может, дяди родного Дьеспена? Нет, не похожа. «Иди, — говорю, — собака, ко мне». Почему-то жалко мне ее стало. «Пойдем, — говорю и руку к ней тяну. — Мы сегодня овечку резали, я тебе костей дам и бульону налью». Сама к ней иду. Что за дура была! Собака-то незнакомая. А она клыки скалит и отходит от меня. Я не отстаю, иду за ней: «Чья ты, собака? Как тебя звать?» Она отходит и отходит. И еще помню: глаза прячет… Проводила я ее за тот косогор. Собака с места бегом от меня. Не собака это была — волк! Старый, видно, больной. От бессилия среди белого дня к овцам пришел. А я-то, глупая… Ведь и меня разодрать мог! Вот так и росла…