– Какое чудо? – завороженно спросил Суздальцев, чувствуя, как жизнь его чудесно окружена предсказаниями и пророчествами, и только нужно научиться читать их по морозному узору инея на стекле, по полету ворона на снежной опушке, по череде красных, голубых и зеленых полосок в половике. – Какое чудо?
– В другой раз расскажу, Петруха. Ступай, отдыхай. Ложись и поплачь в подушку. Отпусти сердце…
Ротный осматривал пепельную, оплавленную зноем гору, по которой спускалась крохотная, как чаинка, едва различимая фигура солдата, заносившего на высотный пост флягу с водой. Перевел взгляд на соседнюю гору, на которой кишлак казался множеством прилепившихся хрупких ракушек. Он чувствовал, как в этом беззвучном пекле что-то копилось. Струилось в бесцветном, разделявшем горы небе, приближалось к блестевшей на солнце трассе. Та делала поворот и исчезала за склоном, потом появлялась выше, казалась тоньше, темней и опять скрывалась за склоном. И это копившееся безмолвье, этот прозрачный оплавленный сгусток достиг заставы, проник сквозь броню бэтээра и вырвался из люка хрипящим клекотом:
– Я – Первый! Я – Первый! Всем постам и заставам! Нападение на колонну на участке «42-й километр»! Третьему и Пятому выдвигать в район с резервными группами! Как поняли меня? Я – Первый!
Этот командирский клекот комбата, прорвавшийся сквозь горы на сонную заставу, был подхвачен его, ротного, зычным криком: «Застава, в ружье!» И уже часовой у шлагбаума бил что есть мочи в подвешенную танковую гильзу. Вскакивали с коек разморенные зноем солдаты и, еще продолжая спать, бежали на ходу к боевым машинам пехоты. Взводный и сержант побросали костяшки домино и, схватив бронежилеты и автоматы, скачками неслись к машинам. Солдаты, плескавшиеся у реки, карабкались, задыхаясь, вверх. И уже выходили из-под маскировочных сеток машины, затворялись бронированные двери в десантные отделения, и последним нырнул в машину узбек, откинувший нож и шматок бараньего мяса, напяливший на голое тело замызганный бронежилет.
Ротный сидел в люке в головной машине, чувствуя, как ветер, горячий, срывавший с откосов клубки прозрачного жара, хлещет в щеки, за ворот рубахи, врывается в рот, иссушая язык и небо. Три боевые машины, звеня гусеницами, мчались вверх по трассе, среди расступавшихся и снова сходившихся гор, которые, казалось, танцевали свой неуклюжий танец, вели тяжкий хоровод, колыхая розовыми, серыми, черно-блестящими подолами. Ротный, зная, что его убьют на этой войне, не просил у Бога пощады, не умолял заслонить его от пули, отвести от его головы прицел снайпера. Отрешенно и покорно отдавал свою судьбу Богу, полагаясь на его волю, вручая ему свою жизнь, которой тот был волен распорядиться по своему усмотрению: оборвать ее на следующем повороте или продлить еще на несколько дней и недель среди этих выцветших азиатских вершин.