Записки жильца (Липкин) - страница 103

Не так они ушли, как мечталось. То был другой уход. Через двадцать три года в город снова вступили немцы. То были другие немцы.

Потом оказалось, что нашими господами будут слуги наших господ. Мы стали частью Румынии - страны, на которую мы с детства привыкли смотреть как на пригород, как на предместье. А теперь мы сами превратились в ее придаток - в Заднестровье, в Транснистрию. Граница с рейхом проходила, кажется, возле Жмеринки или Ярошенки - точно мы не знали, нас не известили. Принадлежность к Румынии, пусть даже формальная (мы отлично понимали, кто наши истинные хозяева), однако, немного успокоила жителей: все же, говорили они, Антонеску лучше Гитлера. И когда Покровскую переименовали в улицу Антонеску, старенькая наша дворничиха Матрена Терентьевна так выразила настроение жителей: "Хай гирше, абы инше".

Настроения евреев украинская поговорка не выражала. Впрочем, сначала вести были обнадеживающими. Будто бы Антонеску не соглашался с крайностями гитлеровского антисемитизма. Будто бы в соседней Бессарабии евреев загнали в кишиневское гетто, но не убивали, там они мастерят и торгуют, хотя живут ужасно скученно. Будто бы и у нас в городе будет гетто, и даже назывались улицы - Родионовская, Мясоедовская, Сербская, Костецкая. Некоторые соседи с нетерпением ожидали освобождения еврейских квартир - необходимость в жилье была острая, за все время владычества режима у нас, в большом портовом городе, не было построено и десятка домов. Составлялись словесные договоренности: "Если немцы уйдут, квартиры вернем, о чем речь".

Но возвращать квартиры не пришлось. Немецкое командование густо расклеило объявление: все евреи с желтой шестиугольной звездой на рукаве должны в такой-то день, в такой-то час явиться к зданию милиции Центрального района (бывшего участка) на Покровской. Для абсолютной ясности было указано старое, привычное название улицы.

И вот что удивительно: подчинились, явились, аккуратно пришили к рукавам суконные желтые звезды. Разве нельзя было ослушаться, затаиться в большом городе, или бежать в деревню, в степь, в кукурузу, в виноградники, или раздобыть рыбачью лодку, пуститься в открытое море куда глаза глядят, или вооружиться чем попало и - перед собственной гибелью - уничтожать врагов рода человеческого? Но мешало рабье сознание, безотчетная покорность только одной, только заданной возможности. Не надо думать, будто это рабье сознание складывалось веками в диаспоре. Нет, в диаспоре они были рабами телом, но не душой. Только после семнадцатого года, когда они впервые за две тысячи лет слились с государственной властью, признали ее своей, они стали рабами всем существом. Ушло из сердца высокомерие нищих, но имевших Книгу, презрение безоружных к вооруженным, но темным, ушел из сердца великий и мудрый страх прадедов, порожденный святой инквизицией, беззаконием венценосцев, гайдаматчиной, пофомами, и еще не родились, хотя уже зачинались в глубине существа, отчуждение от власти национальных социалистов, смелость отчаяния, бесстрашие безнадежности, вольнолюбие обреченности. Народ, которому предстояло заново родиться в газовой камере, был еще всего лишь семенем в чреве беды, еще должен был утвердиться его мозг с быстрым разумом и отважной хитростью смертника-борца.