Затем, как-то вдруг забывшись, он шагнул к хмурой женщине, привлек к себе и, припав губами к ее уху, жарко шепнул:
- Пусть все меня предают, пусть все от меня отворачиваются, а ты не предавай и не отворачивайся... тебе нельзя... я не допущу! От их вероломства белый свет не померкнет, а вот если ты переменишься ко мне тогда мне конец... А ведь я не хуже других... или ты забыла, что прежде всегда мне радовалась?
Марьюшка Иванова завертелась в его объятиях, как встревоженный котенок. Без колебаний она вынесла другу жестокий приговор, гласивший, что он пьян и безумен, отвратителен, что его слова неискренни, а из его рта густо выделяется слюна и капает ей на плечи, на платье. Но вслух она этого не сказала, а только отстранилась и смерила загулявшего коммерсанта сердитым взглядом.
Из соседней комнаты вышли Назаров и Кнопочка. Сироткина уносило в сказочные дали сознание, что своим внезапным и отчасти даже рискованным движением к Марьюшке Ивановой он совершил шаг в неведомое, но шаг, наверное, слишком широкий, чтобы реальность, его окружающая, могла выдержать, и потому теперь под его ногами разверзается бездна. Он летел в эту бездну, и ему было не до Кнопочки с ее мясистым ухажером. Но он видел Кнопочку насквозь, понимал ее всю, с ее потребностями и чаяниями, с ее стремлением отомстить его жене за происшествие у Конюховых.
Пусть, однако, мстит! весело и простодушно подумал Сироткин в своем полусне. Он понимал Кнопочку так, как если бы она давно умерла и лежала в сырой земле, а он, глядя на могильный холмик, мог с неопровержимостью уместить знание о покоящемся в нем человеке в беглом прочерке между датой рождения и датой смерти. Кнопочка была для него сейчас разве что крошечным человечком, игрушечной амазонкой, из бесконечного далека выкрикивающей пустые угрозы, он же шагнул в мир исполинов. С неожиданно и оглушающе прилившей страстью Сироткин задумался о главном в своей жизни. Он сидел на стуле, уныло свесив голову на грудь, как если бы его разморило в духоте избы. И он видел основы - некий острый и мощный хребет, нечто погранично проходящее между тем, что свершилось, и тем, что не сбылось.
Слезы стремительно наполняли русло, по которому проплывет для соприкосновения с миром дозревшая и насыщенная душа. А главным было исполинство. Он не заявил бы прямо: я велик, я великий человек, великий делатель и гражданин. Но не надо было обладать чрезмерной остротой зрения и чутья, чтобы увидеть, как все, что кипело в Кнопочке или Марьюшке Ивановой, все, что объединяло Кнопочку, Марьюшку Иванову и Назарова, само собой, просто по слабости и духовной нищете этих людей, превращалось в средство для его самоутверждения, в строительный материал его безоговорочного возвышения. И вот что получалось на закипевшей вокруг него стройке. Череп, который он, соблюдая нравственный порядок, выбросил на помойку, на его глазах раздавался сверх всякой меры, затягивался кожей, зарастал в положенных местах волосами, восстанавливался в правах на зрение и слух, - и эта гигантская, волнующаяся, как тайфун, единица мира великанов вновь жила умоисступлением, фанатизмом, одержимостью идеями и устремлением в будущее, в вечность. Становясь гигантом, Сироткин с крепнущей болезненностью сознавал, что у него нет будущего, не говоря уже о вечности. Он продолжал свой полет в пустоте, падение в бездну, но летел словно в ящике, так тесно и незавидно устраивалось все это приключение. Он словно падал невесть куда в лифте между камерой, где страдал ради вечности пославший к черту и царя, и Бога, и всю мировую неправду узник, и кельей, где молился о вечности скромный инок, ревнитель и духовный собиратель земли русской. Завоевание права созерцать такие огромности тоже свидетельствует о доблести, о серьезных достоинствах ума и души, но одного этого права явно недостаточно для завоевания вечной славы. Всякий незаурядный русский человек, подумал Сироткин, обязательно страдалец и сумасшедший.