Затем мы мгновение сидим молча, как всегда, и кистер Хольман просит господа благословить наши блинчики. В тех случаях, когда с нами за столом нет Отто, а Хольман тут, я всегда возлагаю это на него. Потому что, хотя все остальные и признают меня супругой пробста, но я же католичка, и если я буду просить благословения, то яблочная плева может застрять у них в горле. Потом мы принимаемся за еду. Я хвалю госпоже Еше ее платье в мелкий рисунок и решаюсь немного ободрить этих неуклюжих школьных учителей, я испуганно прислушиваюсь к тому, как громко Анита чмокает своим кофе, но, к счастью, она уже не кашляет, я успела согреть ей лекарство в золе прежде, чем в очаге развели огонь. Я сижу и чувствую, как от меня отступает холод столовой и пол под ногами перестает быть студеным, как волна свежести от горячего кофе доходит до головы, мое сердце согревается… от этого Анитиного причмокивания и от того, что (хоть я и сижу за одним столом с Оттилией, Элеонорой и ее Антоном) у меня все же есть на свете дом и стол, и место за столом. Место, которое я обрела ценой горестей и двусмысленного положения.
Из петербургского воспитательного заведения для благородных сирот ничего не вышло. И никакого пенсиона нам не назначили. Сицилийское посольство и какие-то господа из министерства занимались нашим делом много месяцев, и в конце концов нас забрали от родителей покойного Вити. Катарину отдали в семью консула Фроста, они жили в Петербургской части. Я попала в дом купца Овандера в Новую Нарвскую часть. Но самое ужасное заключалось в том, что нас таким образом разлучили и между нами лежал весь огромный город, так что бывали годы, когда мы даже на рождество не виделись. Семь лет на положении помощницы гувернантки и правой руки горничной, мало того, еще и чтицы при хозяйке дома и ее собеседницы. Тягостное и шаткое положение. Положение нахлебницы, которое обязывает делать внимательное лицо, улыбаться пустой улыбкой, говорить тихо и всегда соглашаться. Потом эта итальянская оперная труппа в Большом театре, которую мне позволили послушать… И потом Энрико… Господи, ничего на свете я не знала, кроме того, о чем читала госпоже во французских романах. Энрико целый вечер говорил мне о Риме, Милане, Неаполе. Ни у одного человека в Петербурге не было таких красивых глаз. И лицо его пахло гримом благородного молодого герцога, партию которого он пел. И я верила ему, когда он читал мне: La bocca bacciata non perde valore mai rinuova come la luna[148]. Райская комната в гостинице «Империал»… на заре ставшая такой облезлой, что страшно было смотреть и на эту комнату, и на весь мир, и на самое себя… Нет, не было волшебного полета через большие приветливые города с любимым! Записка в чернильных кляксах на гостиничном столе: