Но что я мог ответить матушке, когда она посмотрела своими светлыми старушечьими глазами мне прямо в глаза и сказала: Я темная деревенская старуха. И, поди, глупо мне у тебя спрашивать. Но ответь мне по чистой совести: на чистом ли подножье ты стоишь в своей жизни и твоих делах, и на правильном ли месте? Господи боже, что было мне ответить?! На чистом ли подножье… Мамочка… Я взял в свои руки ее проворную, шершавую и озябшую в холодной комнате руку, ее строптивую старую руку, ту самую, которую целовал губернатор… На чистом ли подножье — а что это такое? Мне хотелось сказать ей: конечно — например, убитый Петр Третий (чтобы далеко не ходить) убит рукой почти что моего друга Алексея Орлова (идиот, смерти которого все ждали — разве за это я в ответе?) — наши придворные интриги, наша офицерская зависть, известная доля пролитой в пугачевщине крови, наши кутежи, казнокрадство… — конечно… Но, в конце концов, каждое ведро выжимок, тайно вынесенное из винокурни, которое ты скармливаешь теленку Бурены… Я подумал об этом, я почти уже готов был это сказать! В самое последнее мгновение я вспомнил, как кто-то совсем недавно мысленно себя спрашивал: Меняет ли масштаб суть дела? и сам же крикнул: Непременно! Непременно! Мой faculté de réagir. Да-а; мой faculté de réagir покинул меня на мгновение (и этим мгновением я наслаждался, втайне)… На чистом ли подножье… матушка… как бы тебе сказать… не совсем, действительно не совсем… если мерить евангельской меркой — ха-ха-ха-ха… Но если ты спрашиваешь, на своем ли месте я стою — то в ответ я спрошу тебя (я чувствовал, что мой вопрос мог прозвучать резче, чем я того хотел, и я понимал, что тем самым ответил бы не только ей и не только на то, о чем она меня спросила, а возразил бы себе в одном давнем споре с самим собой — в ответ я спрошу тебя: Не считаешь ли ты, наконец, что я вообще должен был стать лифляндским Пугачевым? Не считаешь ли ты, что и здесь нашлись бы люди, во главе которых мог бы стоять я? Их было бы мало! Или ты считаешь, что лучше бы меня привезли в Таллин в деревянной клетке — одного, как перст одного! Чтобы на Иерусалимской горе меня четвертовали?!) Нет, ничего я у тебя не спрошу…
Мой faculté de réagir снова у меня в руках (и мне немного стыдно).
Матушка, ложись спать! Не мучь свою старую голову. Тебе не развязать этого узла. И мне тоже. Никто его не развяжет…
Она ушла. Я слышу, как рядом в комнате дышит батюшка, А матушка притихла, как мышка. Я стою у окна, отсюда виден Длинный Герман. Окно все больше зарастает льдом. Море тоже. Завтра на рассвете будет сильный мороз. Когда Якоб с батюшкой и матушкой на заре доедут до Ласнамяги, по белой равнине навстречу саням пойдут пятеро мужчин… Иона, а не забыли твои конвоиры обвязать тебе руки тряпкой? Черт бы их взял, если забыли, отморозишь руки, какой же флейтист выйдет из тебя по эту ли, по ту ли сторону моря… Море все больше зарастает льдом… Никому не развязать этого узла… Но у тебя-то ведь узла нет. Только голые, боящиеся холода руки. И флейта… Чертов парень! Ты свободен… Тебе только снести побои и ждать. Весной море вскроется!