— Это еще что за полковничишка?
И я ясно расслышал, что ответил второй. Потому что, хоть cataracta у меня довольно большая, но, по счастью, presbyakusis[85] еще мало дает себя знать. И ответ второго студента почти совсем примирил меня с первым. Ибо второй сказал:
— Тсс! Это же папаша Янсен…
Точно так, как говорили про отца.
— Да.
А известно ли господину Пальму, что папаша Янсен — значит Янсен-отец — вообще мог бы повернуться к этому народу задницей? Известно? Ибо, если твоей женой была дочь сыровара с мызы, кроме того, урожденная фройляйн Эмилия Кох, ни больше ни меньше, и если у тебя самого, шут его знает откуда, безупречно чистый немецкий язык — Herr Johann Woldemar Jannsen, bitte schön[86], не мужицкий кистер, не какой-то там газетчик, а всеми уважаемый консисториальный или камеральный чиновник, или кто там (еще, и ты принят как-никак в самых солидных кругах, то будьте любезны… А почему папаша Янсен по этому пути не пошел? А? Я скажу вам почему. Он так не поступил потому, что у него было большое и чистое, честное сердце крестьянина! Да-а! А теперь является господин Пальм и разъясняет, что…..
Ну да. Однако…

Однако кому же надлежит бороться за честь нашего отца, если я останусь безучастен?! Я ведь его единственное оставшееся чадо. Только меня одного не поглотила еще серая волна вечности. В любом случае я должен за него бороться. До конца. Даже если бы мы все еще все вместе сидели в лодке… в зеленой плоскодонке… воскресным вечером… на реке Пярну, у старого Сиймского моста, в прибрежном камыше… все же именно мне надлежало бороться за отца — мне — потому что так безмерна моя вина перед ним. О которой господину Пальму ничего не известно. О которой господину Пальму никогда и не должно стать известно. Шестьдесят лет она гнетет меня. (Нет — правильнее будет пятьдесят. Все равно.) Ибо люди более сильные, чем я, сгибаются и от менее тяжкого бремени. Каждый раз, когда все это снова приходит мне на память, я испытываю глухую боль в testes, так бывает, когда видишь что-то беспредельно ужасное. До сих пор. Несмотря на то, что в других случаях моя врачебная деятельность притупила остроту таких вспышек. Настолько, что я почти не ощущал этого в девятнадцатом году, в Юхкентале, где мне приходилось иметь дело с пулевыми ранениями головы или вытекшим глазом.
Нет-нет, я вовсе не хочу сказать, что мое детство и моя юность не были счастливыми. Напротив. Это было поистине радостное время. Особенно в Пярну. Хотя мы и были там die Überflüssigen[87]. Ну да, немецкие мальчишки каламбурили и кричали нам через реку die Überflüssigen… И по месту, где мы жили, мы принадлежали к таким. Однако по школе — мы были вполне пернауэры