Удавшийся рассказ о любви (Маканин) - страница 2

Если в деревне был простор, то возле бараков тоже ведь были пустыри, и притом пустыри с огромным размахом и без единого дерева, а на пустырях взлетали птицы, крупные, подчеркивающие в перспективе даль, а за пустырями были в заметном уже отдалении горы, наползающие одна на одну, но не давящие. Да и в самой избе ненамного просторней, чем в бараке: сени загромождены кадками и примитивным верстаком, оставшимся еще от прадеда, не говоря уж о догнивающих хомутах и старом тряпье, с которым в избах не расстаются. Люди! – вот оно. Его осенило не взрослого, а в детстве и сразу, и если растолковать он пока не мог, то слово найденное уже знал, люди , их-то именно и было много, на квадратный метр много, – тут-то и таился почувствованный им феномен одинаковости, который понял он уже, конечно, не в детстве: люди, живущие в бараке, и не могли быть разными или слишком отличающимися при такой густоте на квадратный метр, они бы не выжили, как не выживают деревья и целые подлески. Чтобы выстояли и выжили, деревья надо, даже и необходимо, прореживать, а людей необязательно – почему? – а потому, что с людьми само собой происходит нечто, в силу чего они уплотняются незаметным, невидным образом, и прореживать их не надо: живут. «Кто-ооо?» – кричала Нина Федоровна, и в самом вопросе был, как водится, ответ – кто-то; неважно кто; уже в детстве каждый мог сделать и каждый мог не сделать. Одинаковость – это и было прореживание в людях, это и было платой за тесноту, и, поскольку люди жили и жить могли, можно было наперед быть уверенным, что каждым из живущих плата наверняка внесена, где больше и где меньше – уже личное, уже не суть.

Он не раз слышал, а помнил и посейчас, как человека, откуда-то приехавшего (из деревни ли, из другого ли города: из другого сорта тесноты), спрашивали: «Ну как там?» – и улыбались.

Он может поклясться, что люди, жившие в бараке, улыбались, то есть они настолько уж тут жили, что не с тоской по разреженности спрашивали, не с завистью или там с колебаниями, нет, – спрашивали они с уверенностью, что там, где бараков нет и где не живут в такой тесноте, – там не жизнь. Там, вне бараков, непременно должны были водиться одинокие вырожденцы, которые отстали, не знают половины общепринятых слов и ради общения, возможно, мычат. Он мог бы поклясться, что их всех, живших в бараке (и его тоже – маленького), уже тогда тянуло к еще большему сгущению, к сгустку в городе, к часу пик в метро, к толчее у гастронома, а также к толпе перед футбольным матчем на Кубок, – они уж тогда провидели логическое будущее и без именно такого будущего сами себя не видели, не узнавали, и нужно же было прожить Ключареву целую жизнь, чтобы наконец узнать слово: большой город. Уже с детства незнаемое это слово было чувственно ясно. В том и штука, что весь барак и сам он, малец, вместе с родителями и соседями мог быть втиснут в избу, и там тоже со временем они уместились бы и жили, и там тоже (после того как произошла бы плата за тесноту, цыганская утряска) снисходительно спрашивали бы: «И как это в другом-то месте люди живут?» – с улыбкой спрашивали бы, это точно, а вот двух бабок Ключарева невозможно было бы поместить даже и в пустой огромный их барак – им, двоим, было бы тесно. (Парадокс индивидуальной тесноты или безындивидуальной уплотненности еще долго его занимал, пока он не понял, что суть не дается сравнением.)