И бабка, наспех одевшись, выпорхнула из избы, загремела в сенцах ведрами, коромыслом — занялась баней.
К полудню Гера вставил три рамы, проверял, готовился вставлять и остальные. Делал он все на совесть, да он и не мог иначе, рамы в косяки вгонял плотно, хоть те и скособочены были, где надо подтесывал топором, где надо набивал планки.
Бабка несколько раз прибегала со двора, любовалась его работой:
— Да рукам твоим, Герасим Василич, цены нет!
Отобедали мы втроем, допили утрешнее молоко, доели блины, которые бабка сохранила горячими, сунув их в печь утром.
— А где ваш страшной бегает? — беспокоилась она. — Голодный-то?
— Какого ему шута сделается, — сказал немножко ревниво Гера. — Сидит небось где-нибудь, нашел корешей. Он, когда надо, прискачет… не сомневайтесь. Погодка-то вон не думает направляться.
На улице и впрямь до сих пор не разветрилось, не светлело. Дождь вроде бы перестал, но с минуты на минуту мог пойти снова.
Часа через полтора после обеда бабка наведалась в избу и радостно сообщила:
— Ну, мужики! Ступайте по первому жару! Воды я на всех наносила.
— Мне еще надо раму вставить, — отказался Гера. — Я потом… успею.
— Герасим Василич, — упрашивала чуть ли не со слезами бабка, — неужто первый жар пропустишь? Да я как-нибудь сама эту раму вставлю.
— Нет, не годится никуда… бросать начатое, — упорствовал Гера.
Так мне пришлось идти одному париться.
Баня у бабки маленькая, низкая, по-черному. В ней и разогнуться-то нельзя как следует. Стены и потолок под толстым налетом бархатистой сажи. Но дух в бане легкий, приятный. Обычную для таких банек горчинку бабка как-то выжила, может быть, тем, что запарила в тазике два свежих березовых веника.
Я полежал минут пять на сухом горячем полке, покрылся обильным и крупным потом, встряхнул один веник над каменкой. К потолку взлетело плотное белое облако, взвихрилось там, разошлось, забив нутро баньки невидимым, каленым теплом.
Жар был тоже душистый, березовый. Тело мое наполнилось сладкой истомой, желанием еще большего жара. Тогда я взял ковш, зачерпнул им из тазика, где отмокали веники, оплеснул каменку. На этот раз каменка выстрелила сильнее, рокотнув, как заглушенный, мощный двигатель, и жару у потолка намного прибавилось, трудно стало дышать.
Подождав, притерпевшись немного, я начал легонько помахивать веником, омывать себя жгучими волнами. Потом я стал чуть-чуть касаться тела, березовыми листочками, которые нежно липли и казались прохладными. А я все усиливал и учащал эти прикосновения, пока все листочки, весь веник, не пустил в ход.