«Письма Высоцкого» и другие репортажи на радио «Свобода» (Кохановский) - страница 40

Почти математической стала формула Достоевского: красота спасет мир. Я думаю, что тех людей уже могла — подчеркиваю: уже — спасти красота. Моих героев — пока йет. Для них нет еще даже — не убий, возлюби ближнего своего аки самого себя. Я наблюдаю у героев самозарождение этих истин, как они с кровью, вновь рождаются. Нужно вновь родиться всему, пройти через живую воду, что ли. Ведь у нас мертвое общество, будто мы мертвой воды

наглотались, помимо того, что оно первобытное. И поэтому пока неважно, красивое или нет, главное, чтобы живое; живое — оно же некрасивым рождается, в слизи, в слезах. Для того, чтобы что-то родилось, нужна любовь. Вот о ней я пишу, и мне ее жалко, как живую. Бог есть любовь, так, да?

Год назад или два уже посмотрела я страшный и светлый мультфильм Андрея Хржановского «Пейзаж с можжевельником» об эстонском художнике — к стыду своему, забыла сейчас его имя. Это такой синтез документального кино, мультипликации, музыки, стихов, песен Высоцкого. И вот я смотрела на его рисунки, которые он рисовал прямо в лагере (нашем советском концлагере); а на рисунках: он и она, он и она, и опять лагерь, и опять он и она и так до невозможности. И я подумала, даже не подумала, а так огромно почувствовала, что нет, даже нелюдей загубили миллионами (революция, война, голод, лагеря, коллективизация, война, опять лагеря), а просто убили любовь, у той интеллигенции преемственность любви убили. Причем самую ту, настоящую, у той интеллигенции и того простого народа. И осталась нам в наследство любовь служащих. То есть огромная часть (я ее ощущаю так материально, как воздушный столп) просто ушла в космос, не переданная детям — дети ведь оторваны были. А любовь служащих у Зощенко описана — не юмористически, а просто страшно реалистически — и таковой осталась. И потому у нас почти ничего нет — ни прозы, ни театра, ни человеческого кино; ведь это слишком долго восстанавливается, на это века уходят. Даже если все будут страшно правдивы и честны, как сейчас. И потому любую любовь, любую страсть у моих героев я вынянчиваю, как дитя, и любую любовь, на первый взгляд жалкую, стыдную и незначительную, я ловлю, как надежду. Чувство это трагическое, особенно, потому, что любовь — это уже счастье, а в нашей жизни — общей безлюбовной, хамской, жалкой, стыдной, незначительной жизни на всех — быть счастливым любовью опасно, смертельно, как белой вороне, как быть с деньгами кооператором. И еще. Всеми силами держать на плечах этот любовный мост над кровью миллионов погибших Любовей — так трудно, все силы уходят, и бесполезно в безбожьем мире< Повторяю: в моем первобытном мире рождение любви — это рождение бога. И потому все мои героини больны проказой; проказа эта — любовь. Они все как бы на пороге откровения, я их заставляю пережить катарсис там, внутри рассказа, творя свою любовь и свою трагедию, и их катарсис должен совпасть с катарсисом читателя. Как это получается — не мне судить, но хочу подчеркнуть, что я работаю в жанре трагического рассказа, рассказа-трагедии, а не чернухи, как это часто называют. Как фронтовикам невозможно было смотреть фильмы о войне, так современникам невозможно и тяжело читать о себе сегодняшних.