– Художник, метнем по разу?
– Я же пустой. – Ответил Саня.
– А мы на бабки не будем. – Ухмыльнулся Мерин.
– На что?
Мерин полез в карман и достал сверкающую целлофаном, нераспечатанную пачку «Мальборо».
– Откуда!? – Восхитился Саня. В камере и махра считалась за кайф, а тут американские.
– От верблюда… Выиграешь, твои.
– У меня же нету.
Мерин зевнул:
– Нудный ты, Художник. Поставишь на кон одну байку.
– Чего, чего? – Не врубился Васильков.
– Тебя твой детдомовский афганец на день отмазал. Проиграешь, расскажешь, какую ксиву ему сработал. И все дела…
– Не пойдет. – Отказался Саня.
– А если я тебе и при проигрыше курево отдам? – Продолжал подначивать Мерин.
– Я слово дал.
– Хер с ним, со словом. Никто не узнает. Я не трепло.
– А зачем тебе?
– Любопытно, Художник. После того, как ты на целый день с кичи слинял, разобрало меня, чего ты там делал. Тебя же просто так на день не отмажут? Узнаю, а дальше могила.
– У тебя карты меченные.
– А мы в темную, под одеялом.
Саня вздохнул и согласился.
На вечерней прогулке Васильков с наслаждением затянулся американской сигаретой. Голова у него закружилась, и он не обратил внимания, как Мерин легонько толкнул под локоток охранника и незаметно сунул ему в карман записку.
На следующее утро полковник Курдюк эту записку прочел. Теперь он имел представление, откуда взялось американское послание Кащеева. Но эта информация его уже не волновала. Перстень с пальцем бандита все вопросы снимал. Любовница Кащеева не блефовала.
Постников свое слово сдержал. Стеколкина арестовали в кабинете мэра. Когда его вели через приемную, секретарша Юля заметила, что у чиновника нервно подергивается правое веко. Ей даже стало Вячеслава Антоновича немного жаль.
Глуховская тюрьма находилась на Воловой улице в доме номер десять, недалеко от тупика Коммунаров. Из окон детского дома можно было наблюдать за прогулками заключенных в тюремном дворе. Взяточника привезли прямо в тюремную камеру, потому что КПЗ при милиции заняли пять бомжей, учинивших погром на рынке.
Стеколкин уселся на жесткий топчан и заплакал. Почему-то ему стало жалко не себя, а своих болонок, которых теперь утром никто не выведет.
Деньги, сладкая еда, возможность чувствовать себя большим человеком в собственном кабинете, свысока поглядывая на просителей – все это осталось на воле и здесь теряло всякий смысл. Даже если он сумеет через год, два, откупившись, выбраться на свободу, эти два года из приятной достойной жизни придется вычеркнуть. Это там, у себя в кабинете, сидя в удобном кресле, можно почитывать в газетках уголовную хронику и удивляться, как матерому преступнику дали всего три года. Тут, за решеткой, голова работает совсем по-другому. Три года для заключенного целая вечность. Нужно не только дождаться свободы, но и суметь выжить в нечеловеческих условиях. В камере и минута тянется в десять раз дольше.