«…Простите мои возлюбленные!.. Душа моя страждет и медленно умирает при мысли, что я вас не увижу… О, есть ли бы вас мог видеть хотя на одно мгновенье, есть ли б мог слышать только радостные для меня глаголы уст ваших… Сон, о сон, единственное в бедствии успокоение, блаженство плачевное в несчастьи, приди на услаждение страждущего сердца…
О мечта возлюбленная! Я с вами беседую; вас держу в объятьях моих, о друзья души моей, о дети моего сердца, вы со мною, голос ваш ударяет в мое слышание… куда спешите, постойте… я отец ваш, я друг ваш… увы ее мечта» — заканчивает он безнадежным голосом человека, находящегося на грани сумасшествия.
Таким образом по всем пунктам, представленным государственным обвинением, Радищев признал себя виновным, признал, что «заблуждался» и со слезами на глазах просил покаяния. «О! милосердная государыня, внемли гласу стенящего, помилуй кающегося если исправление в человеке возможно, во мне оно последует, ибо рожден не жестокосерд, простри вслед милостивая, руку щедроты к несчастному, изведи из гибели стенящего, да при конце дней прославлю твои щедроты. О человеколюбивая монархиня, воньми слезам моим и раскаянию».
Как бы в подтверждение искренности своих слов, в крепости он пишет повесть «О Филарете милостивом»; в ней он рекомендует своим детям «упражняться в мягкосердии, непременным следствием которого является человеколюбие, благодеяние и милость».
Всем этим он хочет размягчить загрубелые сердца своих палачей и снискать у них милость к своему преступлению. «Ибо, — говорит он, — и скоты милую». Вместе с тем в этой же повести он опять проповедует разум и добродетель, пускается в философокие рассуждения о «первопричинах мироздания» и познаваемости «высшего существа».
На протяжении всего следствия Радищев таким образом ни одним словом не попытался защищать идеи, высказанные им с такой страстью и убеждением в «Путешествии» и в оде «Вольность». Во время следствия он окончательно растерялся, был на грани умопомешательства, чуть не впал в религиозный маразм и потерял мужество и былую твердость души.
Но спрашивается — во-первых, мог бы Радищев вести себя иначе в той обстановке, в которую он попал и были: ли эти признания искренни? Действительно ли Радищев сжег все то, во что твердо верил и чему поклонялся?
Из последующей жизни мы убеждаемся, что «признания» Радищева на суде были не искренни, и явились тактическим приемом, имевшим целью смягчить вину и отклонить от головы нависший топор палача.
Так, уже месяц спустя после суда, при проезде его через Томск (по пути в Илимск) любопытствующему узнать о нем, — Радищев говорит следующее: