— Гома, — спросил картавый, — а это тот самый тип, котогога Кастго отпгавил геволюцию делать?
— Он сам поехал, — возмутился Савва.
— Ишь ты, — усмехнулся Рома и поглядел на нового жильца с любопытством. — Ты, товарищ, стало быть, революционер?
— Да, — ответил он со злостью, — революционер. А что, нельзя?
— Да нет, можно, — пожал Рома плечами. — Интересно мне только, как это ты ухитрился-то, здесь год проучась, остаться таким девственным?
— Так и ухитрился.
Однако Рома не отставал.
— Слушай, а в своей собственной стране тебе никогда не хотелось революцию сделать?
— Зачем? Ведь была уже, — глухо ответил Савва, чьи мысли после предыдущего вопроса ассоциативно переметнулись к Ольге, встретившей его после разлуки так нежно и хотя пресекшей в очередной раз попытки продвинуться дальше поцелуев, но как будто нечто пообещавшей.
Рома усмехнулся, и они протолковали до утра. Но на сей раз не о Боге и не о Пушкине.
Непонятно, как только могла умещаться в этом тщедушном теле такая клокочущая энергия, однако отказать Роме в красноречии было нельзя.
Саввушка был ошеломлен, и даже Ольга на время покинула его мысли. Как старая боевая лошадь, он услышал клич пылкой юности: несправедливость! И встрепенулся. Несправедливость творилась здесь, на его родной земле, и не только в редакциях толстых журналов, как полагали его прежние друзья!
Саввушкины соседи, впрочем, ни диссидентами, ни, упаси Боже, правозащитниками не были, да и кто бы стал их тут терпеть? Они занимались тем, что передавали друг другу, хранили и по возможности размножали литературу, считавшуюся по тем временам крамольной. А кроме того, писали на стенах факультетов жуткие лозунги, критикующие коммунистическую партию, чья история сидела у всех студентов как кость в горле.
Эти лозунги приятно будоражили публику, рождали множество слухов, стирались оперотрядом, потом снова возникали, а однажды на глазах у изумленного народа на факультете появились двое ладных мужичков, выгнали всех, кто был в этот момент в курилке, чьи стены особенно часто украшались подобными воззваниями, и перефотографировали их. Ничем другим похвастаться было нельзя, но и этого казалось достаточным, чтоб у кого надо болела голова.
В результате Саввушка в очередной раз благополучно похерил учебу и погрузился в глубоководное чтение. Но теперь он читал иные книги, и эти книги его перепахали. Он читал Солженицына и Зиновьева, академика Сахарова, Шафаревича, Авторханова, читал одного якобы опального историка, чье имя и называть-то не хочется, читал также Оруэлла, воспоминания Надежды Мандельштам и переписку Цветаевой, прочел роман Пастернака и вообразил себя Живагой, а Ольгу — Ларисой, прочел великолепные «Окаянные дни» — да мало ли тогда ходило по рукам литературы, из которой после «Архипелага» самое сильное впечатление на него произвела «Хроника текущих событий», неизвестно кем и как создаваемая и повествующая этому миру, что в нем есть бесстрашие.