К сожалению, история нас баловала, позволила нам расти в тепличных условиях мирного времени (как говаривал старый К.), взрослеть в тепле домашнего очага, поэтому нам не дано было вырасти приличными людьми, потому что нам было слишком хорошо. Старый К. обращался ко мне во втором лице множественного числа именно тогда, когда лично я ничего такого не сделал, за что полагалось бы наказание, именно тогда, когда ему на память не приходило никакое из так называемых отсроченных наказаний, когда он ничего такого не мог призвать на подмогу. Тогда он брался не за хлыст, а за пословицы и говорил:
— Ничего из вас не выйдет, дохляки вы гребаные, учиться вы не хотите, вам бы только дурака валять. Что за молодежь, Боже правый, Ты видишь и не разразишь их… Глупые щенки… дали бы мне на воспитание одного-другого, иначе бы запели… Помни, сын, кто не слушается отца-матери, тот слушается хлыста из собачьей шкуры. Запомни, чему Ясь не научится, того Ян не сумеет. Мне в твоем возрасте не было так вольготно, я должен был зарабатывать себе на жизнь. Помни, э-эх… Надо бы вас на коротком поводке держать, может, что-нибудь тогда и выросло бы, а так, э-эх, говорить тошно… С кем поведешься… Яблоко от яблони… Банда засранцев. Расплодились повсюду. Дети родят детей. Дебилы. Э-эх, я бы воспитал…
Так он обращался к «нам», единственным слушающим представителем которых был я: я был слухом своего поколения, всего лишь слухом, потому что права голоса мне никто не давал. Впрочем, я и не хотел голоса, я хотел только войны, винтовку, я хотел сделать старому К. третий глаз во всем великолепии закона, что в мирных условиях было бы невозможно, в мирных условиях детям не дают винтовки; другое дело война, лучше всего восстание. Я видел памятник маленького повстанца, он наверняка бегал с винтовкой и стрелял во врага, может даже застрелил больше одного, и поэтому ему поставили памятник; я же не хотел памятника, не хотел стрелять ни в кого, кроме старого К., потому что без винтовки я был беззащитным, потому что без войны я был беззащитным; если бы я застрелил его в тепличных условиях мирного времени, то стал бы отцеубийцей, а старый К. говаривал;
— Помни: кто поднимает руку на отца-мать, у того рука отсохнет.
Я не хотел, чтобы у меня отсыхала рука, каждое утро проверял, не отсохла ли, потому что во сне, в каждом сне, я поднимал на него руку, в каждом сне я был отцеубийцей, потому что даже во сне война не хотела начинаться, потому что, если бы она началась, я поднял бы руку не на отца, а на врага, смог бы сделать ему третий глаз и стал бы не отцеубийцей, а солдатом, выполняющим свой солдатский долг. Я до отвала настрадался от этих песен о мире, от этого неначала войны и абсолютного отсутствия признаков, что она начнется, когда в одно прекрасное утро старый К. со слезами на глазах стал вдруг метаться по дому и говорить матери: