Избранные (Микельсен) - страница 26

— Говорят, теперь он стал угрюмым, замкнутым.

— Я это знаю.

— А прежде он не был таким?

— Нет. Я до сих пор не понимаю, как моя мать дала согласие на то, чтобы он жил у нас во Франкфурте. Фриц то и дело выходил победителем в борьбе против предрассудков, гнездившихся в нашем доме. Однажды я попытался найти в семейных архивах бумаги, которые бы свидетельствовали о том, как отнеслись мои родители к браку дядюшки Самуэля и женщины индейского происхождения, да еще католички, а именно такой и была тетя Эстер. Однако мне ничего не удалось обнаружить. Родители всегда отзывались об этой женщине с уважением, хотя для них явилось ударом то, что брат связал себя с римской церковью, к которой прежде испытывал непобедимую неприязнь.

— Наверно, любопытно почитать семейную переписку вековой или полувековой давности?

— Конечно. Но в прошлом веке, тем более в таких строгих буржуазных семействах, как наше, стиль переписки был полон условностей. Мать, например, скрывала свои чувства под маской полнейшего бесстрастия. В ту эпоху это было так же принято, как сейчас — демонстрировать всем свои эмоции. Я помню, что мать ни разу не возмутилась поведением Фрица, и снова и снова восхищаюсь выдержкой этой женщины. Можете себе представить: в нашем доме молодой человек, наполовину латиноамериканец, к тому же католик! Изощренный, изысканный, как тропический цветок! Не отягощенный никакими условностями и предрассудками, столь свойственными нам. Фрицу едва исполнилось семнадцать лет ко времени его приезда во Франкфурт, а он уже познал женщин. Играл в карты, выпивал, гулял допоздна. Я на несколько месяцев старше его, но жил в постоянном страхе. Боялся ослушаться, возразить, нарушить то, что у нас дома называли «хорошими манерами». Фриц понятия не имел о каких-то там манерах. Приведу лишь один, достаточно красноречивый случай. В родительском доме как зеницу ока берегли шляпу, некогда принадлежавшую моему деду-бургомистру. Эта семейная реликвия с незапамятных времен хранилась на комоде. Никто и никогда не осмеливался дотронуться до этой святыни! Внуки — немцы, мы взирали на нее с таким уважением, будто то были мощи самого усопшего деда. Но Фриц, не пробыв в доме и двух недель, залез на комод, схватил шляпу и стал паясничать! Никто из нас даже не осмелился улыбнуться при этом!

Я говорил и говорил. Мне хотелось выговориться, дать понять Мерседес, что я — тоже человек со своими проблемами и что разница между миром моим и ее для меня не новость.

— У Фрица никогда не было никаких обязанностей. Для него не существовало понятия «пунктуальность», а для нас она была законом. Как важно было вовремя поспеть к обеду! Мы мчались домой, несмотря ни на какие препятствия, чтобы не опоздать ни на минуту. А Фрицу было все едино: придет ли к обеду в час или в час тридцать! Поспеет ли к девяти часам вечера, когда все в доме удалялись на покой, или нет. Надо знать наши семьи, чтобы понять: такие нарушения считались у немцев чуть ли не подрывом жизненных основ. Мой отец, дяди, деды — поколения К. выходили из своих контор в одно раз и навсегда установленное время. Причем с той точностью, с какой появляются на Вормсском соборе двенадцать апостолов, — при первом ударе часов! Мать, естественно, выходила из себя, что семнадцатилетний мальчишка заставлял ее ждать, но никогда не подавала виду, что она чем-то недовольна.