И вот уже пятый день Рене бездельничал в ожидании звонка дяди Майкла. Нельзя сказать, чтобы он очень уж скучал — он был в Париже первый раз, а это такой город, в котором есть что посмотреть. Начал Рене с Марсового поля, именно с него потому, что над Марсовым полем возвышалась, взлетала к небу Эйфелева башня — это железное, тяжелое и в то же время изящное олицетворение Парижа. Эта башня была видна отовсюду. Не забравшись на эту башню, нормальный человек начинал испытывать смутное беспокойство, подобное беспокойству обывателя, которому предстоит неизбежный визит к дантисту.
За Эйфелевой башней последовал Лувр. Рене старался быть благоразумным и ограничивал экскурсии в каждый из его шести отделов двумя-тремя часами. Стоило это время затянуть, как осмотр из удовольствия превращался в изощренную пытку, в ходе которой тяжелую голову нет-нет да и посещала варварская мысль: какое, наверное, это неизъяснимое наслаждение расколотить и растолочь в порошок парочку-другую прославленных статуй!
Наконец в один из вечеров Хойл посетил Шарля Лонгвиля, день и час встречи были оговорены накануне. Лонгвиль принял его в большом кабинете, обставленном в строгом, подчеркнуто «научном» стиле: никаких украшений и излишеств, масса книг, внушительный письменный стол с вращающимся креслом, на боковом столике слева — почти бесшумная электрическая пишущая машинка, справа — диктофон, счетная машинка и еще какая-то аппаратура, назначение которой журналисту было неизвестно. Позади стола на стене висел большой портрет Марии Дирака, а на боковых стенах портреты Луи де Бройля и Шредингера размером чуть поменьше. Рене пошарил глазами в надежде найти и Альберта Эйнштейна, но величайшего физика современности в этом кабинете не было. Наверное, Лонгвиль не жаловал его потому, что Эйнштейн до конца своих дней так и не признал истинности квантовой механики: он считал ее удобным инструментом для расчетов, но никак не слепком реальности.
Лонгвиль встретил Рене с той холодной вежливостью, которая горше амикошонства, именуя «мсье Хойлом», усадил в кресло для посетителей, а сам взгромоздился на свой вращающийся трон за письменным столом. Не совсем осознанное чувство удивления, которое Рене испытал при встрече с Лонгвилем, теперь окончательно оформилось. Шарль Лонгвиль был и очень похож и в то же время разительно не похож на Марселя Шербье, как иной раз это бывает с братьями и сестрами, имеющими общие черты лиц, но совершенно разные их пропорции. Лонгвиль был также невысок, плотен и кругл, как и Шербье, но если полнота Марселя была подвижной и словно невесомой, то полнота физика явно отягощала его и сковывала движения, хотя он вовсе не выглядел тучным. Вместо румяной, подвижной как ртуть физиономии Шербье припухшая бледная маска с холодными бесстрастными глазами. И даже лысины у Лонгвиля тоже была обширнейшая лысина во всю голову — были разными! У Марселя лысина самодовольная, сияющая, как у Господа Бога во время очередного акта творения, когда, оглядев дело рук своих, он приговаривал: «Это хорошо!» А у Шарля Лонгвиля лысина тусклая, источающая хлад и презрение, не лысина, а… череп. Этот череп величественным куполом, этаким храмом науки, нависал над лицом и подавлял его.