— Принесите сена, — прошептал он, плеская рукой в воде.
— Сена? — изумленно переспросил врач.
— Только чтоб свежего… днепровского.
В палату принесли охапку душистого сена.
Николай Андреевич сжал в руке горсточку сухих былинок, поднес к лицу, жадно вдыхая запах луговых цветов, и перед глазами его вставали огромные стога на широкой днепровской пойме, и ему слышались скрип коростеля в густой некоей и тревожный крик матери-утки в старице, заросшей камышом, и песни, и ржанье коней в ночном…
Дегтярев лежал с горсточкой сена в руке и улыбался, а доктор все смотрел на него, и ему это уже не казалось капризом: он почувствовал в запахе сена какую-то могучую силу, воскрешающую к жизни человека, которого он приговорил к смерти.
Потом Дегтярев попросил, чтобы ему привезли из колхоза молока от черной коровы Милки. Он пил только это молоко, отказавшись от всякой другой пищи, и стал быстро поправляться.
В это утро доктор Евгений Владимирович только что вернулся от Шугаева, который вызывал его для доклада о состоянии здоровья Дегтярева.
— Смотри, доктор, ты мне головой отвечаешь за Дегтярева.
— Мне не нужно напоминать об этом, Иван Карпович, — обиженно проговорил доктор.
— Нет, нужно, дорогой. Сорокин-то умер?
— Сорокин — это особый разговор… Видите ли, Иван Карпович…
— Да какой может быть особый разговор? И у того и у другого болезнь-то одна — воспаление легких…
— Болезнь может быть и одна у двух, но один непременно умрет, а другой выздоровеет… Тут дело в субъекте… в особенностях физической структуры организма, главное, нервной системы человека… Даже больше того: в моральном превосходстве одного перед другим, в целеустремленности человека к большому делу, я бы сказал, в одержимости высокой идеей…
— Ну, дорогой, ты уж того… в мою область заехал, в политику, — с усмешкой сказал Шугаев. — Ты скажи прямо: какого лекарства тебе нехватает? Если надо, самолет пошлем в Москву за каким-нибудь профессором.
— Если вы не надеетесь на меня, то можете посылать в Москву за каким-нибудь профессором, — обиженно сказал Евгений Владимирович. — Я говорю не о том, что я не знаю, что и как делать, а о том, что Сорокину ничем помочь нельзя было…
— Почему?
— Потому что у него не было вот этого самого главного лекарства — вкуса к жизни… Он сам себя добил. Как-то осенью вызывают меня к нему срочно. Лежит. Парализована левая рука. Потеряна речь… Думаю, что-то странное. Если бы был поврежден центр речи, то отнялась бы правая рука. Значит, тут просто истерия. Говорю: «К вечеру все будет в порядке. Выпейте вот этот порошок». Дал ему порошок от головной боли. К вечеру он заговорил, и рука стала действовать… А все потому, что вы вызывали его на райком для отчета…