— Я попросила его не приезжать, пока ты не поправишься. Мне казалось, тебе все равно.
— Если бы он приехал, мне, возможно, было бы не все равно. — Его приводила в ярость эта безграничная преданность, эта самозабвенная заботливость.
— Энтони, ты должен говорить мне об этом, если хочешь, чтобы я знала.
— Ну, так я хочу, чтобы он приехал.
— Энтони, — ровным голосом сказала мать. — Ты забываешь, что у твоего дедушки был сердечный приступ, а теперь у твоей тети этот ужасный развод. Они оба заняты.
И это тоже было правдой. У его матери было много отдельных правд, но стоило сложить их воедино, и они переставали быть правдой.
— Я написал папе письмо — просил его приехать домой. Почему он мне не ответил?
— Твой отец пишет, когда у него есть на это время, Энтони.
— Но он ни словом не упомянул о своем приезде. Даже не написал, что не сумел добиться отпуска. А уж об этом-то он написал бы, если бы получил мое письмо.
— Я выбросила это письмо, — спокойно сказала мать. — Оно было глупым и только очень его встревожило бы.
— Ты его не отправила…
Его гнев угас перед этой прямолинейностью. Он вернулся в тень веранды и уставился на залив, на освеженную дождем полосу голубизны, где никогда не проходили суда, не появлялись лодки. Только чайки — и то изредка.
Позже, когда она села возле него, сняла садовые перчатки и провела руками по платью, он спросил:
— Почему ты все время молишься?
Она тоже устремила взгляд на залив.
— Потому что бог — податель нашей жизни и наша надежда на вечное спасение.
И тогда Энтони перестал задавать вопросы.
Теперь, каждое утро выходя из затемненного дома на яркое сентябрьское солнце, он видел, каким ужасающе пустым был Мексиканский залив, каким голым и неподвижным. Он не хотел больше глядеть на него и уходил за дом. Там были цветники и сады, а за садами тянулись поля и луга, где скот тучнел на мягкой густой траве, где дикие птицы слетались кормиться на полоски, специально засеянные гречихой. А за полями вставал лес — желтовато-зеленый сосновый бор, где песок у подножья стволов был устлан ковром бурой хвои, а подлесок заменяли редкие купы пальметто. Он ни разу не побродил там — его мать боялась змей. Ему приходилось видеть крупных гремучек — работники убивали их и притаскивали к кухонной двери, а поварихи и горничные сбегались поглазеть на них и хихикали. С самых больших сдирали кожу и прибивали к стене сарая сохнуть. Живой гремучки он ни разу не видел. Так много того, чего он не видел, не делал…
— Ты перебрался сюда? — сказала мать.
— Мне нравятся деревья, — сказал он.