Один раз он попробовал заговорить, крикнуть, сказать что-нибудь: пусть знают, что он еще жив. Но не смог даже мизинцем пошевелить. Даже мизинцем.
Он разделился на две отдельные части — сознание и тело, которые прежде были единым целым, теперь все чаще разъединялись.
Когда эти части вновь сливались, люди возле говорили, что он очнулся и все сознает. Они не знали о разделении. Не знали, что особенно ясно он воспринимает все именно в те слепые часы, которые они называют сном.
Он принялся потихоньку успокаивать свое сознание, которое в последнее время занял какой-то маленький уютный зверек, то ли мышка, то ли кролик — пушистый дрожащий комочек. Он гладил его по спине, ласково почесывал за ушами, пока зверек не перестал метаться в пустой оболочке его тела, ища еще не закрытого окна… Нежно, нежно, пока он не успокоится, не свернется в уголке… Ну, вот… Ну, вот…
А то, что он распался на две части… он замечал, что они воссоединяются теперь все роже и реже. А когда они совсем перестанут соприкасаться…
Тогда он умрет. Он знал, что это означает. Лежать неподвижно в гробу нескончаемые годы… А что он делает сейчас? Разве все это не простая репетиция того, что будет тогда?
А когда его тело наконец распадется — когда бы это ни случилось, сколько бы времени на это ни ушло, — зверек внутри него найдет бесконечное множество дверей, которые распахнутся в гулкие коридоры, продуваемые ветром аллеи, безграничные просторы. Сначала он будет робеть, как все звери, выросшие в клетке. Он столько времени был укрыт его телом, что не захочет уходить далеко и надолго. Но так будет лишь сначала. Потом он осмелеет и примется уходить все дальше, возвращаться реже и реже. А потом он совсем не вернется. Не вернется к праху и костям, а будет бегать на свободе, жить в траве и под кустами, жаться в страхе к корням деревьев, испугавшись ястреба или какого-нибудь хищного зверя. Будет прятаться и бегать на воле в ясный день или в темную ночь.
Вот как все будет, думал Старик.
* * *
Его звали Томас Генри Оливер, но так его не называл никто. Мать звала его Оливер, а все остальные, с тех пор как ему исполнилось тридцать, — только Старик. Наверное, потому, что он тогда облысел, совершенно облысел — бахромка волос сохранилась лишь над ушами.
Родился он в 1870 году в Эдвардсвиле, штат Огайо, и там заключил свою сделку с богом. Всему причиной был страх, который терзал его все долгие ночи напролет, когда они с матерью оставались совсем одни в своем крохотном домишке. (Он был единственным ребенком — его отец умер в тот год, когда он родился.) Мать засыпала сразу, едва потушив лампу, пока запах керосина еще висел в неподвижном воздухе. И он оставался один в черном пустом мире, где было слышно только, как крысы бегают по половицам, а снаружи свистит ветер, кричат совы и, крадучись, проходят неведомые звери. В безлунные ночи там бродило всякое — длинноногие зверюги, называла их мать. «Словами-то их не опишешь, — объясняла она. — Нет таких слов, чтобы рассказать, какие они с виду. Ну, как внутренность засыпанной могилы, центр земли или темная сторона луны — все то, чего никто не видел. Но если ты их увидишь, то сразу узнаешь, и волосы у тебя, если они прямые, сразу закурчавятся, а если курчавые, так распрямятся. И будь ты чернее негра, тут же станешь белее белого».