Жизнь наших влюбленных проходила, таким образом, среди наслаждения, и полное согласие царило между ними. Одно лишь беспокоило Беатриче: всякий раз, как она касалась своих планов относительно будущего, Пиппо отвечал ей: – Начнем рисовать твой портрет.
– Отлично, – говорила она, – это уже давно решено. Но что ты думаешь делать после? Этот портрет не может быть выставлен публично, и когда ты его окончишь, надо будет подумать о том, чтобы создать себе имя. У тебя намечен какой-нибудь сюжет? Это будет картина исторического или религиозного содержания?
Когда Беатриче обращалась к нему с этими вопросами, то всегда выходило так, что какой-нибудь пустяк мешал ему ответить: то он поднимал платок, то застегивал пуговицы или делал еще что-нибудь в этом роде. Она начала думать, что это, может быть, тайна художника, и что Пиппо не хочет посвящать ее в свои планы; но не было человека менее способного хранить тайну и более откровенного, чем он, – по крайней мере, со своей любовницей, ибо нет любви без откровенности. «Неужели он обманул меня? – спрашивала себя Бетриче, – неужели его уступчивость была простой игрой, и, давая слово, он не думал держать его?..»
Когда у нее являлось это подозрение, она принимала серьезный и почти высокомерный вид. – Вы дали же обещание, – говорила она, – вы дали обязательство на год, – посмотрим, честный ли вы человек? – Но Пиппо зажимал ей рот поцелуем. – Начнем рисовать твой портрет! – повторял он и переводил разговор на другую тему.
Беатриче ждала, разумеется, с величайшим нетерпением окончания портрета. Через шесть недель он был, наконец, готов. Когда наступил последний сеанс, то такая неудержимая радость овладела ею, что она не могла усидеть на месте; она то и дело вставала с кресла и подходила к картине, вскрикивая от восторга.
Пиппо работал медленно, покачивая по временам головой; вдруг он нахмурился и провел по полотну тряпкой, которой вытирал кисти. Беатриче тот час же подбежала к нему и увидела, что он стер рот и глаза. Она была так огорчена, что не могла удержаться от слез; но Пиппо спокойно уложил краски в ящик.
– Всего труднее, передать взгляд и улыбку, – сказал он, – для этого нужно вдохновение; я не чувствую его сейчас и не знаю, будет ли оно у меня когда-нибудь.
Портрет остался, таким образом, обезображенным, и всякий раз, как Беатриче глядела на эту голову без глаз и рта, она чувствовала, что ее тревога растет.
Читатель заметил, вероятно, что Пиппо был большой охотник до греческих вин. И хотя восточные вина не располагают к болтовне, но он любил поболтать за десертом, после хорошего обеда. Беатриче всегда заводила разговор о живописи; но, как только она начинала говорить о ней, происходило одно из двух: Пиппо или молчал, – и тогда на его губах играла улыбка, которая очень не нравилась Беатриче, или же говорил об искусстве равнодушным и даже презрительным тоном; и часто ему приходила в голову странная мысль.