— Интерееесно… — задумчиво протянул Шульц. — И от него человек может рассказать даже то, что считал прочно забытым или даже незамеченным?
— И ещё как! Всё видит будто живое! Потом с их слов такие роскошные фотороботы преступников получаются! Внешность, одежда — вплоть до малейших деталей, до какой-нибудь родинки под глазом.
— Ого! А как испытуемому задают, что именно надо вспомнить?
— Сразу после вдоха, точнее в момент между вдохом и потерей сознания, перед тем как воспоминание начнёт всплывать, человек очень внушаем. Тут и надо успеть назвать ему требуемый момент.
— А если не успеть?
— Тогда ему вспомнится нечто произвольное, что само придёт на ум. Увы, чаще всего это бывает что-то негативное, по принципу «только не думать о белой обезьяне!» Шуточки подсознания. Как-то раз, на испытаниях, здоровенный мужик полчаса орал от ужаса, пока в другой корпус бегали за антидотом.
Белка округлила глаза.
— Что ж он видел?
— А вот это не скажу, — очень серьёзно ответил Макс. — Хотя мы знаем. А вообще практически всегда ясно, кто что видит. Они в этом сне говорят. И руками-ногами двигают. Как собаки, когда им охота снится. Так было, когда пропал один секретный документ. Всю группу этим веществом проверяли, один всё за левую сторону груди хватался. Оказывается, машинально в пиджак сунул, к сердцу для надёжности, хотя собирался в сейф, и велели ему в сейф, и сам уверен был, что клал в сейф — а открыли — нету!
Белка слушала, полуоткрыв рот, блестя голыми глазами. Шульц её глаза прозвал голыми и за ненакрашенность (не любил всякий макияж — после одной из первых сессий сказал: «Ты от рёва на панду похожа, слёзки должны быть чистые»), и за розовые выпуклые веки, за прозрачный взгляд, за открытость — по её глазам всегда было видно, что она хочет: есть, спать, секса, Темы, что-то спросить, рассказать… Он про неё часто напевал из Высоцкого: «Как смотрят дети, как смотрят дети…» С этими прозрачными глазами, с золотыми бликами в волосах — ни тёмных, ни светлых, маленькая и подвижная, она умудрялась выглядеть одновременно и маминым-папиным цветочком, и полным отморозком. Ни то, ни другое не было полностью верно.
— Ну что, чудо? — ласково усмехнулся он ей. — По глазам вижу, помираешь попробовать. Ты вот что: иди-ка в мамину комнату, там в буфете столовое бельё, возьми из ящика одну салфетку и принеси.
Белка, слабо веря ушам, пошла по коридору вглубь квартиры, в комнату, где он после смерти матери почти ничего не трогал — только вменил ей в обязанность там пылесосить и проветривать. В этой комнате время остановилось. Его мать (которой Белочка годилась во внучки, но не застала её в живых) так и умерла среди тех же старинных вещей, среди которых росла, не поддалась искушениям моды — ни в 60-е годы, выйдя студенткой замуж за изобретателя, не выбросила антикварную мебель, чтоб накупить тонконогой дряни, как делали многие, ни в 90-е, когда сын занялся бизнесом, не набила дом заграничными штуками. Так тут и остались поблёскивающие бронзой ручек и позолотой стёкол шкафы, тяжёлые тома дореволюционных, с ятями, книг, вышивки матери и даже бабушек, в рамочках под стеклом на стенах… А в чёрной шкатулке с резьбой обитали драгоценности. Белка втайне надеялась получить какую-нибудь из старушкиных цацек на 25-летие; нет, не удостоил; вместо этого заказал ей у знакомого ювелира, через того же Макса, золотой кулон-трискель.