Но теперь Ганин решил наперекор всему к портрету не подходить — несмотря ни на что! «В конце концов, я сегодня весь день на ногах! Я устал! Уже почти утро! Ну имею же я право отдохнуть по-человечески!» Подумав так, он лег в постель и накрылся, как в детстве, когда боялся ночных кошмаров, одеялом с головой.
«Ты сегодня поздно!» — вдруг промелькнула в голове мысль. Ганин вскочил и сел в постели, с ужасом озираясь вокруг, но никого в темноте не видел.
«Сядь со мной! Поговорим!» — промелькнули еще две мысли, одна за другой, как электрические разряды.
И Ганин тут же ощутил, как его тянет куда-то, тянет неодолимо… «Наверное, — подумал он, — так тянет железо к магниту или мотылька к одинокой лампе, горящей в ночи…»
Он попытался было сопротивляться навязчивому зову и даже встал, чтобы покинуть комнату, но, дернув за ручку двери, понял, что она закрыта на ключ.
«Черт! Закричать, что ли? Может, дворецкий и слуги взломают дверь?»
«Не стоит. Не откроют. Не услышат, — промелькнули сразу три мысли подряд. — Не бойся. Я не причиню тебе зла. Иди и сядь со мной. Поговорим».
Ганин повернулся спиной к двери и ничуть не удивился, увидев светящиеся в темноте фиалковые глаза девушки с портрета. Они смотрели, вопреки всякой художественной логике, не туда, куда должны были смотреть, — ОНИ СМОТРЕЛИ НА НЕГО…
По спине Ганина пробежал неприятный холодок, руки и ноги задрожали, стали какими-то ватными и непослушными, как у мягкой игрушки, в горле пересохло, на лбу выступила испарина, затошнило. Первая мысль, пронзившая сознание Ганина как молния, была: «Ну все, дорисовался…» Сразу вспомнились иронические намеки Расторгуева, истерические крики Светланы: «псих ненормальный, да тебе лечиться пора!», насмешки за спиной товарищей по учебе… Ганин никогда всерьез не воспринимал все это, считал, что такова уж судьба всех по-настоящему творческих людей — казаться окружающим сумасшедшими, «белыми воронами». Он не без удовольствия в таких случаях приводил себе на память имена Сократа, Андерсена, Диогена, слывших чудаками, но ни разу не сомневался в своей нормальности и психической полноценности. Даже когда начались чудеса с портретом, Ганин воспринимал это скорее как игру воображения, сублимацию своих инстинктов и был даже доволен ею — пусть будет, зато какая пища для воображения, для творчества! И в самом деле, появление портрета давало ему бешеную творческую энергию. Шутка ли: за полгода написать почти тридцать полноценных полотен в одном только барятинском Марьино! И откуда только силы брались?.. Даже мысль, которая пронзила его сознание при продаже портрета Никитскому, он воспринимал как продолжение игры, но это… То, что он ощутил сейчас, невозможно было выдать за простые галлюцинации, за игру разума, это было нечто иное. Мало того, что мысли носили явно посторонний, чужеродный характер, — их посылал кто-то другой, кто-то явно со стороны, — так теперь и этот взгляд… Живой, пронизывающий, дерзкий, страстный, угрожающий и влекущий к себе одновременно, взгляд, красноречивее которого не может быть ни одно слово на свете, говоривший только об одном: он может принадлежать только одушевленному и разумному существу, каким-то мистическим образом вписанному красками в ткань холста…